... На Главную

Золотой Век 2009, №9 (27).


БОЛИНГБРОК


ПИСЬМА ОБ ИЗУЧЕНИИ И ПОЛЬЗЕ ИСТОРИИ


ПИСЬМО II


В конец |  Содержание  |  Назад

О подлинной пользе и преимуществах изучения истории


Позвольте мне сказать кое-что об истории вообще, прежде чем я перейду к рассмотрению ее отдельных частей, различных методов ее изучения и разных точек зрения тех, кто этим изучением занимается, как я уже начал делать в предыдущем письме.

Любовь к истории кажется неотделимой от человеческой природы, потому что она неотделима от любви к самому себе. Именно эта первопричина влечет нас вперед и назад, в будущее и к прошлым векам. Мы воображаем, что вещи, волнующие нас, будут интересовать и потомков: это чувство свойственно человечеству от Цезаря до церковного писца из "Смеси" Попа (1). Мы любим хранить память (в той мере, в какой позволяют нам наши слабые силы) о ярких событиях нашей собственной жизни, нашего времени и времен, ему предшествовавших. С этой целью народы, еще не знавшие наук и искусств, возводили примитивные каменные курганы и слагали еще более простые песни. Не уходя в слишком далекое прошлое, заметим, что победа Одина воспевалась в рунических песнях (2), а деяния наших британских предков — в песнях их бардов. Дикари Америки сохраняют этот обычай по сей день, и на всех их празднествах поются длинные исторические баллады, повествующие об их охотах и войнах. Нет необходимости говорить о том, как усиливается эта страсть среди цивилизованных народов — с ростом возможностей для ее удовлетворения. Но позвольте заметить, что тот же закон природы влечет с той же силой — причем значительно большее число людей и с гораздо более ранних времен — к тому, чтобы насыщать собственное любопытство, вместо того чтобы удовлетворять любопытство других. Ребенок внимает с восторгом сказкам своей няни, он учится читать и пожирает с жадностью невероятные легенды и рассказы; в более зрелом возрасте он усердно занимается историей или тем, что он принимает за историю,— официальным вымыслом; и даже в старости желание узнать, что произошло с другими людьми, уступает лишь желанию узнать, что произошло с нами самими. Таким образом, история, подлинная или мнимая, всегда что-то говорит нашим чувствам. Как жаль, милорд, что даже самая лучшая история так редко говорит что-либо нашему разуму! За это мы не должны винить никого, кроме самих себя. Природа сделала свое дело. Она предоставила возможность изучать историю каждому, кто умеет читать и думать; и то, что она сделала наиболее приятным, разум может сделать наиболее полезным с помощью ума. Но если мы призовем на помощь разум, мы не станем следовать (в этом, как и в большинстве других случаев) примерам наших ближних, столь гордых своей рассудительностью. Мы не будем заниматься чтением ради того, чтобы ублажать свою праздность или потакать своему тщеславию; столь же мало удовлетворимся мы, подобно грамматикам и критикам, черной работой, чтобы другие — философы и государственные мужи — могли заниматься историей с большей легкостью и выгодой для себя; столь же мало будем мы стремиться к сомнительной чести стать великими учеными ценой пожизненных блужданий в темных лабиринтах древности.

Все они ошибаются относительно подлинного смысла изучения и подлинной пользы истории. Природа дала нам любознательность, чтобы возбудить деятельность нашего ума. Однако она вовсе не стремилась к тому, чтобы удовлетворение любознательности стало главной, еще менее — единственной целью его употребления.

Истинная и надлежащая цель применения ума состоит в том, чтобы постоянно совершенствовать личную и общественную добродетель. Любые умственные занятия, не ведущие прямо или косвенно к тому, чтобы сделать нас лучшими людьми и гражданами,— это в лучшем случае лишь лицемерная и хитроумная разновидность безделья, говоря словами Тиллотсона; и знание, получаемое нами таким путем, есть не что иное, как похвальный вид невежества. Этот похвальный вид невежества, по моему мнению, и есть та польза, которую извлекает большинство людей, даже наиболее ученых, из занятий историей. И, тем не менее, изучение истории кажется мне из всех других занятий наиболее подходящим, чтобы воспитывать в нас личную и общественную добродетель.

Ваша светлость вполне может теперь, после столь многих смелых суждений с моей стороны, быть готовой спросить меня, в чем же тогда заключается истинная польза истории? Каким образом она может служить тому, чтобы мы становились лучше и мудрее? И какого метода следует придерживаться при ее изучении, чтобы достигнуть этих великих целей?

Я отвечу Вам, процитировав то, что прочел где-то у Дионисия Галикарнасского. Я думаю, что история — это философия, которая учит нас с помощью примеров (3). Нам достаточно бросить взгляд на окружающий нас мир, чтобы увидеть каждодневное воздействие силы примера; достаточно обратить свой взор вовнутрь, чтобы сразу обнаружить, почему пример обладает такой силой. Pauci prudentia, — говорит Тацит,— honesta ab deterioribus, utilia ab noxiis discernunt: plures aliotum eventis docentur (лат. "Немногие различают разумом честное и низкое, полезное и вредное, большинство учится на чужой судьбе").

Таково несовершенство человеческого мышления, таков наш склад ума, что абстрактные или общие суждения, даже абсолютно правильные, кажутся нам очень часто темными или сомнительными, пока они не будут растолкованы с помощью примеров, что мудрейшие наставления в пользу добродетели лишь в малой степени убеждают рассудок и побуждают волю, пока они не подкреплены конкретными фактами, и тогда мы вынуждены усваивать по отношению к себе то, что происходило с другими людьми.

Обучение с помощью предписаний обладает и тем недостатком, что опирается на чужой авторитет и нередко требует длинной цепи умозаключений. Homines amplius oculis, quam auribus credunt: longum iter est per praecepta, breve et efficax per exempla (лат. "Люди больше верят глазам, чем ушам: долог путь наставлений, краток и убедителен путь примеров").

Основанием для этого суждения, которое я цитирую из послания Сенеки в подтверждение собственной точки зрения, служит, я думаю, вот что: когда нам приводят примеры, то они как бы обращены к нашим чувствам и рассудку, что нам льстит. В этом случае знания словно исходят от нас самих: мы сами формулируем общее правило, исходя из своего личного опыта, и уступаем фактам, противясь абстрактным построениям. Но это не единственное преимущество обучения с помощью примера, ибо пример воздействует не только на наш рассудок, но в такой же степени и на чувства. Он успокаивает их или возбуждает, объединяет чувство с рассудком и делает человека более цельным, а это больше того, что могут достичь самое убедительное рассуждение и самое ясное доказательство. Таким образом, формируя привычки путем повторения, пример обеспечивает соблюдение тех предписаний, которые примером же были внушены.

Разве, милорд, не Плиний сказал, что наиболее мягкий (ему надо было бы добавить — и наиболее эффективный) способ управления — с помощью примера? Mitius jubetur exemplo (лат. "Пример — это более краткий приказ").

Самые суровые приказы смягчаются примером, и даже жестокость выглядит оправданной. Как жаль, что так мало государей усвоило этот метод управления! С другой стороны, сила примера не ограничена только тем, что происходит непосредственно перед нашими глазами. Примеры, которые подсказывает нам память, в известной степени производят тот же эффект, и привычка вспоминать их вскоре порождает привычку им подражать. В том же послании, из которого я уже цитировал отрывок, Сенека говорит, что Клеанф никогда бы не стал столь совершенным подобием Зенона, если бы не провел свою жизнь с ним, что Платону, Аристотелю и другим философам этой школы больше дал пример Сократа, чем его беседы (5).

(Но тут, между прочим, Сенека ошибся, ибо Сократ умер, по одним сведениям, за два года, по другим — за четыре до рождения Аристотеля (6): ошибка могла произойти из-за небрежности тех, кто подбирал ему сведения, как замечает Эразм, вслед за Квинтилианом, давая оценку Сенеке. Впрочем, этот факт едва ли заслуживает упоминания.)

Сенека добавляет, что Метродор, Гермарх и Полиэн — люди, пользовавшиеся большой известностью, — сформировались, живя под одной крышей с Эпикуром, а не посещая его школу. Вот случаи, демонстрирующие силу непосредственного примера. Но Ваша светлость знает, что граждане Рима ставили изображения предков в вестибюлях своих домов, так что когда бы они ни входили или выходили из дома, глазам их представали эти почитаемые изваяния (8) и напоминали о славных делах умерших, дабы воспламенить дух живых, побудить их к подражанию и даже к тому, чтобы превзойти своих великих предков. Успех соответствовал замыслу. Добродетель одного поколения благодаря магическому воздействию примера передавалась другим, и дух героизма сохранялся в течение многих веков существования этого государства. Таковы факты, доказывающие силу отдаленного — во времени — примера, и они позволяют сделать вывод, что необходимы примеры обоих видов.

Школой примера, милорд, является весь мир, а наставники в этой школе — история и опыт. Я отнюдь не склонен утверждать, будто первая предпочтительнее последнего. Я смотрю на это иначе, но все же скажу, что история абсолютно необходима, чтобы подготовить нас к усвоению опыта и сопровождать нас, пока мы приобретаем его, т. е. в течение всей нашей жизни. Конечно, можно назвать отдельных людей, которым природа дала то, что искусство и прилежание не в состоянии дать никому. Но подобные случаи нисколько не опровергают меня, ибо я допускаю, что изучение истории без наличия жизненного опыта недостаточно, но я утверждаю, что и сам опыт неполноценен при отсутствии таланта. Талант предпочтительнее и того и другого. Но я бы хотел видеть всех их троих вместе, ибо как бы ни был велик талант и как бы ни возрастали свет и тепло, излучаемые им на его стремительном пути, несомненно, что он никогда не будет сиять полным блеском и не распространит своего влияния в той мере, на какую способен, если к личному опыту он не присоединит опыт других людей и других веков. Талант, не обогащенный жизненным опытом,— это то, чем когда-то считались кометы: сверкающий метеор, не подвластный общему закону движения и опасный, когда к нему приближаются, бесполезный для любой системы и любую способный разрушить.

Обыкновенные сыны земли, если они обладают опытом, не имея представления об истории,— лишь полузнайки в науке о человечестве. Если же они разбираются в истории, не обладая опытом, они более чем невежественны; они — педанты, иногда назойливые и самонадеянные, но всегда ограниченные.

Человек, обладающий всеми тремя достоинствами, является гордостью своей страны и благом для общества. Таким, я уверен, Ваша милость будет в нынешнем веке, как Ваш прадед (граф Кларендон, прим. изд.) был в прошлом.

Я остановился на этом вопросе несколько дольше и проводил эти различия более подробно, потому что, хотя я и придаю изучению истории гораздо большее значение, чем многие, мне все же не хотелось бы по доброй воле смехотворно преувеличивать результаты этих занятий, как делали некоторые, начиная с Туллия (9) и кончая Касобоном, Ла Мот ле Вайе и другими современными педантами (10). Когда Туллий сообщает нам во второй книге своих "Тускуланских бесед", что Сципион Африканский Старший всегда держал в руках труды Ксенофонта, он высказывает только то, что вероятно и допустимо. Не говоря об отступлении десяти тысяч (11) и о других сочинениях Ксенофонта, образы добродетели, запечатленные в таком замечательном полотне, как "Киропедия", были пригодны для того, чтобы их восприняла душа, исполненная добродетели, и Кир был достоин подражания Сципиона (12). Так Селим (13) стремился превзойти Цезаря, чьи комментарии были переведены специально для него в нарушение обычаев турок; так Цезарь соревновался с Александром, а Александр — с Ахиллом. Здесь нет ничего смешного, кроме того, как используют это место те, кто его цитирует. Но то, что говорит тот же Туллий в четвертой книге своих академических рассуждений относительно Лукулла, кажется мне весьма примечательным (14) и: In Asiam factus imperator venit; cum esset Roma profectus rei militaris rudis (лат. "Он прибыл в Азию законченным полководцем, хотя, выезжая из Рима, был в военном деле совершенным новичком"); можно было бы приписать столь внезапную перемену и столь значительное совершенствование чуть ли не наитию свыше, если бы в том же месте не разъяснялось, что все это достигнуто с помощью самых естественных средств, доступных каждому: partim in percontando a peritis partim in rebus gestis legendis (лат. "Частично расспрашивая опытных людей, частично читая о чужих подвигах").

Лукулл своим поведением, согласно этому рассказу, подтвердил тот упрек в адрес римской знати, который Саллюстий вложил в уста Мария (15). Но подобно тому, как я в одном случае обнаруживаю пристрастность Мария и предвзятость его отношения к патрициям, так в другом случае я вижу лукавство Туллия и его необъективность по отношению к самому себе. Лукулл, после того как его избрали консулом, в результате интриг получил в управление Киликию и таким образом оказался в роли командующего римской армией против Митридата (16). Впоследствии Туллий находился на том же посту, и хотя перед ним не было ни Митридата, ни какого-либо другого серьезного противника, хотя все его воинские подвиги сводились к стычкам с шайками горцев и ограблению диких киликийских племен, он усвоил манеры завоевателя и описывал свои действия в таком пышном стиле, что все это выглядело смехотворно.

Правда, в одном из писем Аттику он посмеивается над своими полководческими талантами, но если мы обратимся к его письмам на ту же тему к Целию Руфу (17) и Катону (18) или к письмам, адресованным Аттику, в которых он возмущается Катоном из-за того, что тот не внес предложения оказать ему почести, обычно воздаваемые завоевателям (19), мы сможем убедиться, как вскружило ему голову тщеславие и как бесстыдно он домогался триумфа. Таким ли уж натянутым кажется теперь предположение, что он хотел намекнуть в том отрывке о Лукулле, который я приводил, что разница между ним и прежним правителем Киликии в смысле военных заслуг вызвана лишь различием обстоятельств и что Лукулл не смог бы в то время в Киликии добиться большего, чем сделал он сам. Цицерон читал, и, по крайней мере, ничуть не меньше расспрашивал Лукулла, и потому проявил бы себя столь же великим полководцем, доведись ему столкнуться с таким же великим правителем, как Митридат. Правда же состоит в том, что теория или изучение истории сами по себе сделали Лукулла великим полководцем ничуть не в большей степени, чем чтение Ливия и Квинта Курция излечило Фердинанда Испанского и Альфонса Неаполитанского от смертельных болезней,— глупая сказка, которую подхватили и распространили Боден, Амьо (20) и другие. Лукулл в юности участвовал в борьбе с марсами, а возможно, что и в других войнах, и Сулла рано заметил его; он отправился на Восток вместе с этим военачальником и пользовался у него большим доверием. Он руководил несколькими экспедициями. Именно он вернул свободу колофонянам и подавил восстание жителей Митилены (21).

Итак, мы видим, что опыт формировал Лукулла так же, как и изучение книг, причем опыт, приобретенный в тех самых странах, где он впоследствии снискал столько лавров, сражаясь с тем же противником. Покойный герцог Мальборо наверняка не читал Ксенофонта, а, возможно, что и ни одной истории современных войн, но в юности он служил под командованием де Тюренна, и я слышал, что этот великий человек обратил на него внимание еще в те ранние годы. Впоследствии он руководил экспедицией в Ирландию, участвовал, если не ошибаюсь, в одной или двух кампаниях во Фландрии под предводительством короля Вильгельма и, кроме этих случаев, не имел военного опыта, пока не возглавил наши армии в 1702 г. и одержал победу не над азиатскими войсками, но над испытанными армиями Франции (22). На стороне римлянина были талант и опыт, подкрепленный знаниями, полученными благодаря чтению, британец же имел талант, обогащенный собственным опытом, и ничего более. Первый поэтому не является доказательством того, что может дать одно лишь изучение книг; второй же — пример того, чего способны достичь талант и опыт без помощи книг. Они могут сделать столь многое, разумеется, если налицо высшая степень одаренности. Но это бывает крайне редко, а когда случается, то все же верно то, что такие люди имели бы меньше недостатков и больше приблизились бы к совершенству в личных и общественных добродетелях, во всех мирных делах и на военном поприще, если бы расширили свой кругозор и облагородили свои чувства, приобретя тот образ мыслей и склад ума, которые формируются и становятся привычными у каждого, кто обращается с ранних лет к изучению истории, а также философии, намереваясь стать мудрее и лучше, а не стремясь к показной учености.

Склад ума и определенное направление, т. е. посев семян тех духовных качеств, которые бессильны целиком изменить природные свойства, но способны исправить дурное и улучшить хорошее, что в них есть (или же наоборот), вырабатываются рано — намного раньше, чем обычно полагают. Равным образом несомненно, что мы приобретаем или не приобретаем опыт и становимся от этого лучше или хуже, вступая в мир и смешиваясь с остальным человечеством в прямой зависимости от характера ума и образа мыслей, которые мы получили в прошлом и берем с собой в дорогу. Они належатся на все наши будущие жизненные впечатления, так что один и тот же опыт, который у одного человека вызовет осуждение или побудит его к добродетельной жизни, другого вовлечет в ошибку и ввергнет в порок. Отсюда следует, что изучение истории дает в этом отношении двойное преимущество. Если один только опыт позволяет нам достичь совершенного исполнения жизненных ролей, то все же он не может начать обучать нас этим ролям до того, как мы вышли на сцену. Если же предварительно обратиться к истории, то мы, по крайней мере, разучим роли до нашего выхода, и тогда, в какой-то мере подготовленные, мы учим наши роли быстрее и лучше.

Позвольте мне объяснить, что я имею в виду под примером. Едва ли найдется более распространенный среди сынов человеческих порок или безрассудство, чем тот смешной и вредный вид тщеславия, который заставляет представителей той или иной страны предпочитать соотечественников жителям других стран и делать собственные обычаи, нравы и мнения мерилом того, что справедливо или несправедливо, истинно или ложно. Китайские мандарины (23) были необыкновенно удивлены и заподозрили, что их обманывают, когда иезуиты показали им, сколь малую площадь на карте мира занимает их империя. Самоеды очень удивлялись тому, что царь Московии не живет среди них, а готтентот, вернувшийся из Европы, едва оказавшись дома, разделся догола, надел свои браслеты из кишок и требухи и поспешил погрузиться в грязь и вонь.

Между тем ничто не сможет лучше предохранить нас от влияния этого тщеславного чувства, чем рано приобретенная привычка изучать различные народы мира на том обширном полотне, которое развертывает перед нами история, наблюдать их возвышение и падение, знакомиться с ними в их варварском и цивилизованном состоянии, с тем, чем все они похожи и непохожи друг на друга и каждый из них — на нас. Если часто возвращаться мысленно к подобной картине, то мексиканец с его головным убором и платьем из перьев, приносящий человеческие жертвы своему богу, покажется нам дикарем ничуть не больше, чем испанец со шляпой на голове и гонильей вокруг шеи, приносящий целые народы в жертву своему властолюбию, жадности и даже капризам своей жестокости. Я бы мог показать на массе других примеров, как история готовит нас к житейской практике и дает нам ориентиры в ней,— многие примеры были бы и любопытны, и поучительны. Я мог бы привести и ряд других случаев, когда история помогает избавиться от национальных пристрастий и предрассудков, которые мы склонны приобретать в детстве благодаря воспитанию и которые жизненный опыт скорее усиливает, чем рассеивает, ибо он большей частью весьма ограничен, как и наше воспитание. Но я боюсь быть слишком многословным и потому ограничусь замечанием, что хотя раннее и должным образом поставленное обучение истории чрезвычайно содействует ограждению нашего ума от смехотворного пристрастия к собственной стране и порочного предубеждения против других, тем не менее, те же самые занятия порождают в нас чувство особой привязанности к своему отечеству. Существует рассказ об Абгаре. Как передают, он привез в Рим нескольких зверей, пойманных в разных местах, и выпустил их перед Августом. Каждое животное немедленно бросилось в ту часть цирка, куда положили горсть земли, взятой с его родины. Credat Judaeus Apella (лат. "Одному иудею Апелле впору поверить тому" (24).

Эта история, возможно, восходит к Иосифу, так как, мне кажется, у него я ее прочел (25), но, конечно, наша любовь к отечеству — это урок, преподанный разумом, а не врожденное качество. Воспитание и привычка, обязанности и польза, а не инстинкт привязывают нас к нему. Тем не менее, любовь к отечеству столь необходимо насаждать, и процветание всех наций, как и величие некоторых, в такой мере от этого зависят, что ораторы своим красноречием, а поэты энтузиазмом постарались превратить это нравственное требование в источник страстей. Но примеры, которые мы находим в истории и которые живость описания и справедливые похвалы или порицания историков сделали еще более яркими, дадут гораздо больший и более длительный эффект, чем декламация или песня, или сухие этические рассуждения чистой философии. Короче говоря, беседовать с историками — значит находиться в хорошем обществе; многие из них были превосходными людьми, а те, кто не был, позаботились о том, чтобы таковыми казаться в своих сочинениях. Потому мы, видимо, и извлекаем немалую пользу из этого собеседования, что готовимся к собеседованию с самой жизнью. Мы получаем первые впечатления и приобретаем первые привычки на сцене, где добродетель и порок являются нам в тех одеждах, которые действительно им присущи, прежде чем мы вступим на другую сцену, где добродетель и порок слишком часто смешиваются и то, что типично для одного, приписывается другому.

Помимо того, что мы начинаем знакомиться с человечеством заблаговременно и приносим с собой в мир и мирские дела такой образ мыслей и такой склад ума, которые помогут нам лучше использовать жизненный опыт, изучение истории имеет еще и то преимущество, что совершенствование, осуществляемое с ее помощью, распространяется на более широкий круг явлений и обеспечивается за счет других людей, тогда как совершенствование, являющееся результатом личного жизненного опыта, ограничено более узкими рамками и достигается лишь нашими собственными усилиями.

Если же беспристрастно сопоставить оба вида совершенствования, то, хотя последний и более ценен, все же, если учесть, что история предоставляет нам гораздо больше примеров, а с другой стороны, посчитать, во что нам нередко обходится наш опыт, цена первого, несомненно, возрастает. "Я записал эти события,— говорит Полибий после сообщения о поражении Регула,— чтобы тем, кто прочтет эти хроники, они послужили бы во благо; ибо для всех людей открыты два пути совершенствования: один — это собственный опыт, второй — опыт других" (26).

Evidentior quidem illa est, quae per propria ducit infortunia, at tutior illa, quae per aliena (лат. "Более нагляден путь, который ведет через собственный горький опыт, более безопасен— тот, что через чужой") (я пользуюсь переводом Касобона).

Далее Полибий делает вывод, что "так как первый путь сопряжен для нас с большими трудами и опасностями, а второй приводит к столь же благоприятным результатам и не подвержен никаким несчастным случайностям, каждый должен считать несомненным, что изучение истории — лучшая школа, которая может научить, как вести себя во всех случаях жизни". Регул видел в Риме много примеров великодушия, бережливости, презрения к богатству и других добродетелей, и этим добродетелям он следовал. Но он не усвоил или не имел случая усвоить другой урок, которому часто нас учит история,— урок умеренности. Ненасытная жажда воинской славы, безграничное стремление расширить свое государство, абсолютная уверенность в своей храбрости и силе, высокомерное презрение к врагам, пылкость и неустрашимость в осуществлении своих предприятий составляли в ту пору отличительные черты римлянина. Что бы ни решили сенат и народ, то представлялось римским гражданам и реально осуществимым, и справедливым. Ни трудности, ни опасности не могли остановить их, и их мудрецы еще не пришли к выводу, что добродетели, которых избыток, превращаются в пороки. Несмотря на прекрасную тираду, которую Гораций вкладывает в его уста (27), я не сомневаюсь, что Регул усвоил в Карфагене те уроки умеренности, которые он не получил в Риме; но он усвоил их на опыте, и плоды этого опыта созрели слишком поздно и обошлись слишком дорого, ибо они стоили полного разгрома римской армии, продолжения ожесточенной войны, которая могла бы быть закончена почетным миром, потери свободы для тысяч римских граждан, а самому Регулу — мучительной гибели (28) (если только полностью доверять тому, что, возможно, преувеличено римскими авторами).

Есть и другое преимущество, связанное с изучением истории и заслуживающее нашего внимания. О нем я скажу здесь не только из-за его важности, но потому, что оно позволяет мне непосредственно перейти к природе совершенствования, к которому надо стремиться, и к методу, с помощью которого, как мне кажется, мы должны совершенствоваться,— к двум частным вопросам, которые, возможно, дадут повод Вашей светлости считать, что я делаю слишком длинные отступления.

Преимущество, о котором я говорю, состоит в том, что примеры, предоставляемые нам историей,— как в виде людей, так и событий — обычно имеют законченный характер: весь пример целиком раскрыт перед нами,— а, следовательно, и весь урок или несколько уроков, которые философия намерена извлечь для нас из этого примера. Что касается людей, то история обнаруживает подробности их жизни и обычно в освещении посредника, во всяком случае, менее пристрастного, чем опыт, ибо я представляю, что какой-нибудь виг или тори, пока эти партии существуют, осудил бы в Сатурнине тот дух раздора (29), который он восхваляет в собственных трибунах, и одобрил бы в Друзе дух умеренности (30), проявления которого он презирает в представителях противоположной партии и подозревает и ненавидит в своей партии.

Негодяй, который сумел ввести в заблуждение человечество с помощью силы или хитрости и с которого жизнь до поры до времени не могла сорвать маску, в конце концов бывает разоблачен; честный же человек, неверно понятый или обесславленный, бывает оправдан прежде, чем завершится его жизненный путь. Но если этого не происходит, если же негодяю удается сохранить маску до самой смерти и он умирает среди восхвалений и почестей, на вершине богатства и власти, а честный человек — под тем же грузом клеветы и бесчестия, под которым он жил, быть может, изгнанный из своей страны и вынужденный терпеть лишения, то все же в конце концов историческая справедливость торжествует: в последующие века имя одного ожидает позор, а другого — прославление в панегириках.

Praecipuum munus annulium reor, ne virtutes sileantur, utque pravis dictis factisque ex posteriate et infamia metus sit (лат. "Основная обязанность анналов — не умалчивать о добродетелях и чтобы бесчестным словам и поступкам грозил страх перед потомством и бесславием" (31). Так, согласно Тациту и согласно истине, от которой его суждения редко отклоняются, основная задача истории состоит в том, чтобы учредить трибунал, подобный тому (упомянутому Диодором Сицилийским), что был у египтян; в нем обычные люди и даже правители предстают после смерти перед судом, где их осуждают или оправдывают, и те, кто не был наказан за преступления и кто не удостоился почестей за свои добродетели, получают заслуженное воздаяние (32). Приговор произносится подчас слишком поздно для исправления и восстановления справедливости, но все же своевременно для того, чтобы эти примеры стали поучительными для всего человечества. Так, Цицерон, если уж обратиться к одному примеру из тысячи и воздать должное натуре этого великого человека в целом, конкретную слабость которого я так откровенно осудил, Цицерон, говорю я, был покинут Октавианом и зарезан Антонием (33). Но пусть любой, прочтя отрывок из Ареллия Фуска, сам выберет, кем бы ему хотелось быть — оратором или триумвиром: Quoad humanum denus incolime manserit, quandumusus literis, honor summae eloquentiae pretum erit, quamdiu rerum natura aut fortuna steterit, aut memoria duraverit, admirabile posteris vigebis ingenium, et proscriptus seculo, proscribes Antonium omnibus (лат. "Доколе будет существовать род человеческий, покуда будет в употреблении грамота, а наградой величайшему красноречию будет почет, пока пребывают природа или судьба или длится память, ты будешь цвести удивительным для потомства очарованием, и, проскрибированный в один век, проскрибировать Антония навеки" (34).

Вернемся, однако, к событиям, запечатленным в анналах истории: они все перед нами, мы видим, как они следуют друг за другом или как обусловливают друг друга — как причины или следствия, прямые или отдаленные. Мы словно возвращаемся в минувшие столетия — имеем дело с людьми, которые жили до нас, и попадаем в страны, которых никогда не видели. Так для нас расширяется пространство и продлевается время, и человек, который с раннего возраста посвящает себя изучению истории, может приобрести за несколько лет, прежде чем он вступит в самостоятельную жизнь, не только более широкие представления о человечестве, но и впитать в себя опыт большего числа столетий, чем кто-либо из патриархов (35). События, свидетелями которых мы становимся в течение самой долгой жизни, кажутся нам очень часто ни на что не похожими, необусловленными, единственными в своем роде и невзаимосвязанными, если я могу употребить такое выражение за неимением лучшего в английском языке (по-французски я бы сказал isoles (фр. "единичные, разрозненные, изолированные") — они очень часто кажутся таковыми). Мы именуем их случайностями и рассматриваем как игру случая — слово, которое, между прочим, постоянно употребляется и нередко лишено точного смысла. Мы преодолеваем сегодняшнее затруднение, используем, насколько в наших силах, мгновенное преимущество и не заглядываем вперед. Опыт не может вести нас дальше, ибо он в состоянии лишь ненамного повернуть вспять, чтобы обнаружить причины; а следствие не является объектом опыта до тех пор, пока оно не наступило. Отсюда неизбежны многие ошибки в суждении и, как результат, в поведении, и здесь также кроется различие между историей и опытом, о котором уже говорилось. Преимущество истории двояко. В древней истории, как мы уже замечали, примеры, которые в течение жизни остаются незавершенными, выступают в законченной форме. Мы видим начало, последовательное развитие и конец не только отдельных царствований (не говоря уже об отдельных исторических акциях или политических курсах), но правительств, наций, империй и разнообразных укладов, сменяющих друг друга. В новой истории примеры могут быть и иногда бывают незавершенными, но в этом случае у них есть то преимущество, что они способствуют завершению примеров, относящихся уже к нашему времени. Опыт вдвойне несовершенен: мы рождаемся слишком поздно для того, чтобы видеть начало, и умираем слишком рано для того, чтобы видеть конец многих явлений. История восполняет оба эти недостатка.

Новая история обнаруживает причины в тех случаях, когда опыт позволяет разглядеть лишь следствия, древняя же история дает нам возможность догадываться о следствиях в тех случаях, когда опыт раскрывает только причины. Разрешите мне объяснить, что я имею в виду, с помощью примеров каждого из названных двух родов: первый — из прошлого, второй — по сути дела из настоящего.

Когда произошла революция 1688 г., лишь немногие из живших тогда людей, как я полагаю, заходили в поисках ее причин дальше сумасбродного покушения короля Якова на религию и свободу своего народа. Его прежнее поведение и некоторые эпизоды, относящиеся к правлению Карла Второго, могли еще являться для некоторых тягостным воспоминанием, но не могли всерьез приниматься во внимание как причины его низложения, ибо он, невзирая на указанные обстоятельства, наследовал трон мирным путем. И нация в целом, и даже многие их тех, кто мог бы выступить за то, чтобы лишить его трона, жаждали или, по крайней мере, просто хотели, чтобы он продолжал царствовать. В этом факте, без сомнения, много поучительного для королей и народа Британии. Но данный пример, изложенный в такой форме и ограниченный рамками опыта того времени, несовершенен.

Дурное управление короля Якова сделало революцию необходимой и реальной. Но его дурное управление, как и все предшествующее поведение, было вызвано его приверженностью к папизму и к принципам деспотического управления, от которых никакие предостережения не могли заставить его отказаться. Его слепая преданность тому и другому была связана с изгнанием королевской семьи, что в свою очередь явилось следствием узурпации Кромвеля. Кромвелевская же узурпация вытекала из предшествующего мятежа, начатого — не без основания.— из-за притеснений и ограничений свободы, а также — уже без всяких оснований — и по религиозным причинам. Находясь в изгнании, наши государи не избегли папистской заразы и иностранного политического влияния. Мы сделали их непригодными для того, чтобы управлять нами, а после этого были вынуждены их призвать, чтобы они спасли нас от анархии. Необходимо было поэтому, как видит Ваша светлость, во время революции, а еще более в наше время заглядывать в глубь истории, по крайней мере, до пределов, указанных мной, а может быть, и дальше — вплоть до начала царствования Якова I, чтобы сделать это событие законченным примером и извлечь все мудрые, честные и полезные как для короля, так и для подданного уроки, которые в нем содержатся в изобилии.

Другой пример возьмем из эпохи, наступившей после революции. Мало кто тогда заглядывал вперед достаточно далеко, чтобы предвидеть неизбежные последствия новой системы государственных доходов, созданной вскоре после нее, а также метода государственного долга3, введенного немедленно, которые, при всей их абсурдности, продолжали действовать с тех пор, пока стало почти невозможно их изменить. Мало кто, говорю я, предвидел, насколько создание государственного долга и увеличение из года в год налогов будет усиливать власть короны и создавать для наших свобод, в результате естественного и неизбежного хода вещей, опасность более реальную, хотя и менее очевидную, чем та, которой они подвергались до революции.

Чрезвычайно дурное ведение дел с самого начала царствования Вильгельма, которое заложило основу всего, что мы испытываем сейчас и чего опасаемся в будущем, было результатом не ошибки и неведения или того, что мы называем случайностью, но умысла и тайного плана тех, кто стоял у власти в то время. Тем не менее, я не столь недоброжелателен, чтобы думать, будто они намеренно навлекали на свою страну все то зло, которое мы, пришедшие им на смену, испытываем и осознаем. Нет, меры, которые они принимали, были разрозненными и невзаимосвязанными или имели в виду какую-то непосредственную цель. Привлечь людей к новому правительству, приглашая их в компаньоны,— в этом заключался государственный интерес для одних; идея создания нового, т. е. денежного, интереса для противодействия земельным интересам (или как средство их уравновесить) и приобретения решающего влияния, по крайней мере, в лондонском Сити путем создания крупных корпораций (38) — в этом для других заключался партийный интерес. И я не сомневаюсь, что возможность накапливать огромные состояния путем манипуляций с государственными ценными бумагами, торговли векселями и всевозможных спекуляций отвечала соображениям личной выгоды тех, кто поддерживал и совершенствовал эту систему зла, если не тех, кто ее придумал.

Дальше они не заглядывали. Более того, мы, сменившие их и долго пожинавшие горькие плоды насажденной ими коррупции, были далеки от того, чтобы поднять из-за грозящих нам бед и опасностей тревогу в таком масштабе, какого они заслуживали, пока наиболее отдаленные и пагубные последствия явлений, вызванных к жизни предшествующим поколением, не приблизились настолько, что стали чуть ли не объектом нашего опыта. Ваша светлость, я уверен, сразу заметит, насколько соответствующее размышление над событиями прошлого, как они запечатлены в анналах нашей и других стран, могло бы удержать свободный народ от передачи верховному магистрату права единолично распоряжаться столь большими доходами и единолично назначать легионы чиновников, осуществляющих его управление. Для этого, конечно, не осталось никакого предлога, стоило только назначить государю жалованье — и общественный доход перестал быть в каком-либо смысле его доходом, а общественные расходы — его расходами. Позвольте мне добавить, что и прежде и теперь больше подобало бы и меньше противоречило — если не более соответствовало бы — принципам, а также практике нашего правительства лишить государя такой власти и влияния или разделить их с ним, чем исключать людей из имеющих право представлять своих соподданных, которые выбирают их в парламент, на том лишь основании, что они состоят у государя на службе и пользуются его доверием.

Ваша светлость видит, что необходимое размышление над опытом иных веков и стран приводит к выводу не только о порче нравов нашей нации как естественном и неизбежном следствии передачи короне управления столь большими доходами, но и об утрате свободы как естественном и необходимом следствии общенациональной порчи нравов.

Эти два примера достаточно хорошо объясняют то, что они должны объяснить. В связи с этим остается лишь указать на различие между двумя способами, которыми история восполняет недостатки нашего опыта. Она показывает нам и причины явлений, и их прямые последствия, она же помогает нам предугадывать будущие события. Большего она не в состоянии сделать по самой природе вещей. Лорд Бэкон во второй книге "Развития науки", имея в виду, как я полагаю, то, что Филон и Иосиф утверждали о Моисее, заявляет, что священная история обладает прерогативой рассказывать о фактах как до того, как они произошли так и после этого39. Но поскольку времена пророчеств и чудес миновали, мы должны довольствоваться догадками о том, что будет, исходя из того, что было; в нашем распоряжении нет других средств, и история нам их предоставляет. Как нам совершенствовать и применять эти средства и как овладеть ими, будет более подробно показано в другом письме.


К началу |  Содержание  |  Назад