... На Главную

Золотой Век 2011, №7 (49)


БОЛИНГБРОК


ПИСЬМА ОБ ИЗУЧЕНИИ И ПОЛЬЗЕ ИСТОРИИ
О ПРИРОДЕ, ПРЕДЕЛАХ И ПОДЛИННОЙ СУЩНОСТИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЗНАНИЙ.
РАЗДЕЛ 5


В конец |  Содержание  |  Назад

Я тем более подробно толковал о сложных идеях и понятиях, что именно они, а не простые идеи, хотя последние и есть первейшие основы всех наших знаний, тем не менее, повторяю, именно сложные идеи и понятия, в которые они сводятся самой природой, либо мы их сводим деяниями нашего разума, суть те более непосредственные и готовые основы, которые стремимся мы превратить в устои общего знания. Не будь их, оно было бы недостижимо даже в той степени, в какой это необходимо для удовлетворения наших потребностей. Но если эти представления и понятия столь ограничены природой, если мы часто должны ограничивать их сами по своему разумению, дабы позволить им с еще большей верностью производить подлинное знание; если в тех же самых пределах они столь подвержены небрежностям в образовании, изменчивости в сохранении и неопределенности при передаче, то все эти соображения являют собой достаточные основания, чтобы повергнуть ниц гордыню философов и разоблачить тщеславие во многом надуманной науки. Но эти основания зазвучат с еще большей силой, если к предыдущим соображениям прибавить следующие. Урок природы, как я его назвал, т. е. сведения и указания, получаемые нами в~ ходе наблюдения за строением наших физических и умозрительных систем, а также состоянием и ходом развития вещей, существующих в них постоянно и временно, приводит в конце концов к образованию наших сложных представлений и понятий. Когда же природа предоставляет нас самим себе, нам ничего иного не остается, как руководствоваться в нашем дальнейшем восхождении к общему знанию ее подражанием, т. е. воображением; и если уж наши ноги то и дело разъезжаются, если мы скользим и спотыкаемся, готовые вот-вот сойти с дороги и брести куда-то в сторону, когда сама природа выступает нашим поводырем, то мудрено ли, что все эти несчастья приумножаются, когда у нас нет иного проводника, кроме воображения, что низводит нас до попыток уловками восполнять естественное несовершенство. Да, такова истина: чем дальше заводит нас собственное воображение, чем дальше мы стремимся оторваться в своих мыслях от тех оригиналов, посредством которых природа, запечатлевая в рассудке сложные идеи о том, что действительно существует, и предполагая идеи и понятия о том, что может существовать, насыщает сведениями и поучает разум, тем больше мы будем склонны впадать в ошибку, формируя у себя неправильные идеи и понятия, сохраняя ненадежно даже те, которые были правильно образованы, и при всем том полагая, что обладаем идеями, хотя на самом деле их у нас нет, и что знаем, каков смысл того или иного высказывания, хотя смысл в нем отсутствует начисто...

Сколь трудна, более того — невыполнима была бы задача расширения знаний и передачи наших собственных мыслей другим, если бы мы оставались полностью скованы частностями и если бы мы не изыскали способов возмещения этого недостатка, становится совершенно очевидно нашему мышлению. Отсюда понятно, почему разум стремится, не щадя сил, обобщать эти представления, начиная с тех, которые ему наиболее знакомы, переходя со временем к тем, которые менее знакомы, и ни на миг не успокаиваясь, пока не сможет доискаться средств и способов наилучшего понимания своих идей в их совокупности и наилучшего обозначения их при передаче другим. Сложные идеи образуются путем объединения простых идей, ничем не связанных и никак не относящихся друг к другу, помимо тех связей и отношений, которые устанавливает между ними разум. Сходным образом попытки создать общие идеи или понятия сводятся к стремлению совместить в единой совокупности разнообразные идеи и понятия, связанные друг с другом либо отношением, либо подобием. Природа оказывает свое содействие в первой из этих операций, поэтому мы производим или можем производить ее с заведомым успехом. Но она представляет нам ничтожную помощь либо никакой помощи вообще в последнем случае, и тогда попытки наши остаются втуне! Она показывает нам людей, но не человека вообще. То же самое можно было бы сказать и о всех прочих субстанциях.

Она показывает нам, либо мы образуем сами, представления о конкретных фигурах, но ни она не показывает, ни мы сами не в состоянии образовать никакой идеи фигуры вообще, как не можем создать и общей идеи о частных видах фигур — не более, чем нам дано создавать общие идеи о субстанции или каких-либо частных видах субстанций. Еще раз: природа показывает нам частные действия и примеры поведения людей в отношении друг друга, или мы образуем в своем разуме идеи таких частных действий и примеров поведения и отзываемся о них как праведных или неправедных; но она не показывает, и нам не дано построить идеи духовного и бездуховного вообще — мы не можем создать какой бы то ни было общей идеи этих частных видов праведного и неправедного. Разум произвел бы на свет все эти создания, если б мог, но он лишен этого естественного свойства, и тогда правильно и уместно полагаться на воображение, дабы заставить частные идеи служить цели создания идей общих, возводя их в разуме в ранг архетипов, и обращать частные идеи в общие, включая их в определения, которые мы называем архетипами частных видов.

Таким путем знание, частное от природы, становится до некоторой степени общим с помощью воображения...

Далее следовало бы отметить, что разум стремится к самой высокой степени обобщения имеющихся у него простых идей, но отнюдь не сложных идей субстанций, коль скоро простые идеи, выступающие как составные части сложных, обобщены, и люди вдруг решили, что нет более необходимости ни в обобщении этих сложных идей, ни в том нечто, о котором у них есть лишь смутное представление, подсказанное разуму всеми их ощущениями,— в идее субстанции, которой внутренне присущи все те чувственно воспринимаемые качества, что порождают простые идеи. Поэтому, пользуясь языком философии, в случае простых идей мы употребляем не только конкретные, но и абстрактные выражения, говоря, например, не только, что молоко или снег белые, но и о белых вещах вообще, обозначая их абстрактным термином "белизна"...

Что же до субстанций, то здесь разум в своем воображении не заходит столь далеко, хотя ему и не чужды такого рода попытки — по мере того, как мы растем, набираясь наблюдений и опыта,— приблизиться к общему знанию. Ребенок, лепечущий о папе и маме, хлебе и тарелке, становясь старше, начинает говорить о мужчинах и женщинах, лошади и собаке, а вскоре после этого и о животных вообще...

С той же осторожностью, которую необходимо соблюдать, когда разум обобщает имеющиеся у него простые и сложные идеи субстанций, надо подходить, проводя, кстати, то же самое разделение на общие и отвлеченные идеи, к использованию слов для обозначения наших идей форм и отношений. Так, мы говорим не только, что та или иная фигура — треугольник, но и рассуждаем о треугольности. Мы говорим не только, что такое-то действие справедливо, но и рассуждаем о справедливости. Мы не только говорим, что такие-то вещи похожи или подобны, но и рассуждаем о сходстве или подобии. И тем не менее мы не обладаем никакими идеями таких общих естеств, отвлеченных от всех частных идей, которые, как мы предполагаем, в них различаются. Эти слова: треугольность, справедливость, подобие — вызывают в уме некоторую частную идею или понятие каждого вида, или смешение частных идей и понятий, как говорилось выше в отношении субстанций. Никакого другого понятия или идеи они не вызывают.

И все-таки различие между этими двумя случаями огромно. Наши идеи и понятия форм и отношений являются порождениями разума. С другой стороны, мы не можем образовывать никаких идей и понятий, которые не являлись бы частными в целом ряде их видов, и потому в нашем разуме не содержится никаких идей и понятий, отвлеченных и отличающихся от всех частных идей и понятий каждого вида, которые были образованы разумам; но поскольку подлинной сущностью каждой частности является образованная умом частная идея или понятие, мы в состоянии точно выявить с помощью определений и свести в суждения их общую природу, т. е. то, что каждая идея или понятие обязаны хотя бы частично позаимствовать и действительно заимствуют для того, чтобы быть идеей или понятием именно такого вида, другими словами, быть тем, что оно есть. Я не знаю и потому не могу ни определить, ни выступить с суждениями относительно субстанции вообще или подлинной сущности какой-либо частной субстанции, а следовательно, тех способов и тех их качеств, благодаря которым они могут порождать простые и общие идеи, мною от них получаемые, я не могу так поступить и в отношении соответствия, если таковое имеется, между всеми этими идеями и их архетипами. Но я знаю и могу определить подлинную сущность всех треугольников: ее-то я и называю треугольностью. И хотя я лишен какого бы то ни было представления о треугольности, "выведенного со старанием и умением из нескольких разновидностей треугольников и представленное разуму независимо от них", я знаю, что только это определение: "пространство, заключенное между тремя линиями, пересекающимися под тремя углами",— содержит в себе подлинную сущность каждого частного треугольника, идеей которого я обладаю...

Точно так же мне известна общая природа, подлинная сущность справедливости, которую я в состоянии определить в предельно ясных суждениях, хотя я и не в состоянии сформировать никакой общей идеи или понятия справедливости, отвлеченного от всех частностей, но и содержащего их все. Она, конечно же, состоит не в том, чтобы поступать так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой,— так правильнее было бы определить скорее великодушие, нежели справедливость,— что должен признать всякий, кто задумается над постоянно действующей силой и несправедливостью, подчас свойственной себялюбию. Справедливость же состоит в признании за каждым права на то, что ему принадлежит,— если речь идет о собственности; чтобы обходиться с другими соразмерно естественной сообразности или несообразности вещей,— если речь идет не о собственности, равно как и ряд иных четких понятий, которые в своей совокупности и составляют определение, если только можно назвать определением простое перечисление частных понятий, а это и есть все, что в наших силах, если мы собираемся объяснить общую природу справедливости, о которой я и могу воззвать к каждому, кому приходилось тщательно обдумывать сей предмет.

Итак, зная общую природу и подлинную сущность сходства, я могу объяснить его, сославшись на очень простое определение, ибо оно целиком состоит в отношении, которое вытекает из внешнего единообразия вещей существующих отдельно друг от друга. И все-таки я не владею ни общей идеей, ни понятием об этом отношении, отвлеченным от всех моих идей вещей, именно так между собой связанных.

Какое же движение вперед на пути к общему знанию позволяет осуществить нам этот прием, изобретенный воображением разума? Кое-какое, хотя и не то, которое хотелось бы философам. Мы не в состоянии, посредством какого-либо из свойств разума составить идеи общей природы и сущностей, которые не существуют и не могут существовать отдельно от частностей, и все-таки будет известным шагом вперед постичь, рассматривая их все вместе и одновременно, огромное количество частностей, присвоив общие имена тем нескольким множествам — если мне позволено применить этот термин,— на которые разум распределил все свои идеи и понятия...

Как будто бы я не сказал ничего, что не было бы очевидным и ясным, и все же почти во всем, мной сказанном, я противопоставил себя величайшим именам в философии. Однако в тех случаях, когда должно им противоречить, когда человек обязан отвергнуть интуитивные знания, нет места колебаниям.

...Бэкон, Декарт и Локк очистили эту область знания от многочисленных сорняков, но ее может вновь захватить новая поросль, выросшая из старых корней, которые великие либо не потрудились вырвать, либо помогли сохранить. Метафизика может не только удержать, но и укрепить, расширить свою империю. Высокомерное сумасбродство Платона и помпезная болтовня Аристотеля могут вновь распространиться по свету с не меньшим, чем прежде, успехом, насаждаемые теми корпорациями ученых и философскими школами, которые заслужили в свое время название достопочтенного бедлама...

Гоббс говорит где-то, что слова — это игральные фишки умных людей и деньги глупцов. Замечание — справедливо, выражение — метко. Понятия и идеи — это деньги умных людей, они ими расплачиваются, однако записывают и подсчитывают их в словах, т. е. в валюте глупцов. Но тем не менее столь трудно духовное общение, столь узок интеллектуальный фонд, что даже умнейшие из людей нередко вынуждены использовать свои деньги, как фишки, а фишки вместо денег — однако без потерь в первом случае, без шарлатанства во втором. Можно было бы сказать, что мы делаем первое, т. е. используем имеющиеся у нас деньги, как фишки, когда применяем идеи одного типа для обозначения и выявления идей другого типа. Мы как бы используем в этом случае платежеспособные и находящиеся в обращении деньги одного вида для подсчета и записи суммы, подлежащей выплате в деньгах иного вида, и так происходит каждый раз, когда мы пользуемся фигурами или образами, а он-и столь тесно и неразрывно вплетены в ткань языка, что составляют, пожалуй, большую часть наших рассуждений, во всяком случае, большую, чем обычно считается...

Образность выражения — это своеобразный стиль поэтов или племени, наиболее тесно к ним примыкающего,— ораторов...

Но помимо — как повелось у поэтов — несколько расточительного пользования образами, на что, впрочем, они имеют полное право, помимо ораторов, которые пользуются или должны бы бережливее пользоваться этим искусством разума, есть и другое его применение, к которому могут прибегнуть и на самом деле подчас прибегают самые строгие авторы-философы как в своих размышлениях, так и в своих произведениях; применение, которое, если оно и не служит к увеличению знаний, служит, без всякого сомнения, их облегчению и распространению. Всякий, кто способен размышлять (ибо каждый человек и даже, возможно, животные думают), не мог не заметить, что разум напрягает все свои силы — память и воображение среди прочих — не только с целью формирования мнений или получения знаний, но также и для того, чтобы представить предмет мнения или знания в наиболее полном и ясном свете ради собственного удовлетворения, а также ради легкости в передаче этих мыслей другим умам в том же порядке и с той же энергией, с которой некогда сам постигал их...

Если бы возникла необходимость представить наши понятия взору других с нескольких точек зрения и в большом разнообразии выражений, то почему бы, в самом деле, на рассматривать их посредством образности?..

Что такое столкновение представлений? Какова та цепь, что связует с помощью опосредствующих идей — ее звеньев — более отдаленные друг от друга идеи, как не образная речь? Чем же еще, как не образами, являются те объятые сном видения, которые как бы пробуждаются и превращаются в явь актом разума? Что же еще, как не образы, есть картины, запечатленные в нем, однако написанные выцветающими красками, те изображения, которые испепеляет в прах пламень лихорадочного горения? Все это образы, настолько необходимые в передаче мыслей, по крайней мере, что они вплетены во внутреннее строение языка. Не будь у нас избирательной способности, мы и в повседневных разговорах и в заурядных жизненных делах были бы вынуждены часто ими пользоваться; но они куда более необходимы, когда речь идет о вещах более трудных для понимания, более отвлеченных от чувственно воспринимаемых объектов...

Одному богу известно, как тесно слиты между собой внешние и внутренние чувства, которые воспринимаются единым общим восприятием, хотя объекты их и различны и хотя последнее вызывается первым и ограничивается им. Все, чем это можно было бы объяснить, уже сказано. И тем не менее утверждать, что нет никакого иного источника идей, кроме ощущений, значит утверждать что-то в высшей степени заведомо ложное, ибо — поясняя то, чего мы уже касались или на что, по крайней мере, намекали,—.наши идеи мысли столь же определенны и четки, как и идеи протяженности или твердости; идеи внутренних способностей, их действий и форм мышления столь же ясны и однозначны, как и идеи свойств, действий и видоизменений самого тела. Будь это иначе, у нас вообще не было бы интеллектуальных идей, потому что идеи, если их невозможно представить в мышлении без помощи телесных образов, совершенно определенно не являются таковыми. Но хотя телесные образы никоим образом не участвуют в образовании интеллектуальных идей, они очень активны, более того, играют главную роль в передаче этих идей. Я говорю "главную роль" и не больше лишь потому, что некоторые из них обозначаются и без помощи телесных образов, говоря, что мы воспринимаем, выявляем, выделяем, сопоставляем и сравниваем наши идеи, мы также говорим, помимо этого, что думаем и что знаем. Первые выражения, наряду с множеством других, берутся извне и употребляются образно в применении к внутренним ощущениям. Последние — и всего несколько других — вероятно, обозначают непосредственно, т. е. без посредства какого-либо образа, интеллектуальную идею, которую они и призваны обозначать.

Если мы спросим теперь, как же все это может происходить, правильный ответ представляется достаточно очевидным: благодаря тому типу воображения, которое опыт подсказал разуму. Критерии идей внешних вещей лежат в самих этих вещах. Тело — архетип телесных идей, причем этот критерий является общим для всего человечества. Однако интеллектуальные идеи, не имея чувственно воспринимаемого критерия, не имеют и критерия общего. Тот, кто получил первые идеи протяженности и твердости и вслед за этим изобрел слова для них, мог объяснить их смысл, лишь апеллируя к чувствам других людей. Однако он не мог посредством того же самого, краткого и простого метода передать свои идеи рефлексии другим, не мог объяснить ощущением смятения своего ума при восприятии этих идей, как не мог потом описать, какие действия с ними производил его разум. Тогда он позаимствовал телесные образы для их выражения и стал в образном стиле рассказывать об их восприятии, выделении и т. д. Только так и можно понять, каким образом люди пришли к употреблению телесных идей по большей части при объяснении интеллектуальных явлений, а зачастую и как пособника даже в собственных размышлениях по их поводу.

Прием образности был изобретен обоснованно и применен с пользой. Однако вскоре прием превратился в трюк, как только философам пришла на ум исповедовать науку, которую они были неспособны постичь. Именно тогда-то они и стали употреблять в числе прочих уловок абсурдное толкование образов, не выражавших более никаких реальных идей, да и вообще ничего, помимо философских сновидений и причуд не в меру разгоряченных умов. Та же практика сохранилась с тех далеких времен и по сию пору... Теперь же она начинает отставать от века. Люди требуют ныне чего-то более реального, чем образ, более точного, чем аллюзия, более конкретного, чем метафизические абстракции. Философы могут продолжать писать сколь угодно возвышенно о пневматике и доктрине духов — их будут читать ради развлечения, подобно прочим авторам, пишущим о вещах фантастических, и откладывать в сторону, как только уму представится нечто более достойное внимания...

Простым людям можно бы и удовольствоваться этим, коль скоро удается извлечь наибольший толк из общения, которое, как они могут заметить, установилось в их природе между чувством и интеллектом, и в своих изысканиях по поводу ума доходить до нескольких общих понятий — но отнюдь не дальше, — которые были бы оправданы интуитивным наблюдением. По мере того, как это происходит, а также в процессе передачи их интеллектуальных идей другим, они могут пользоваться и телесными идеями, подчиняя то немногое, что им известно о теле, тому еще меньшему, что им известно о разуме. Этого, несомненно, достаточно для вульгарных душ, стесненных рамками материальных обителей, в которых их давит тяжелым бременем атмосфера и губит неистовство восточных ветров. Но этого недостаточно для тех, кто вознесен над всем вульгарным,— метафизиков по природе и богословов милостью господа. Эти люди более сведущи в сущностях, воспринимаемых скорее разумом, нежели чувством, в мире интеллекта, где им суждено блуждать, нежели в том материальном мире, существование которого они подчас отрицают. Поэтому-то и кажется, что им было куда легче в свое время изобрести метафизический язык, чем продолжать и дальше пользоваться словами, которыми уже обозначены идеи, столь же от них далекими, как идеи тела от идей духа. Поэтому же человечество, которое эти философы столь великодушно берут на себя труд поучать, неизмеримо выиграло бы, окажись они способны с помощью такого языка представить свои возвышенные концепции в прямом и ясном свете, а не в том изломанном полусвете, который доходит до них отраженным от образов, которые им чужды...

Истина состоит в том, что если бы эти хваленые мастера не презирали вульгарный язык и строили свои интеллектуальные схемы из телесных идей, то вряд ли они смогли бы сказать что-нибудь большее, чем любой, кто изучает собственный разум с пристальным вниманием, мог бы узнать и без их помощи. Они отнюдь не стесняют себя и не останавливаются перед использованием идей, которые выводят из тела и применяют к разуму,— более того, единственно с помощью этих идей им и дано расширять свой кругозор и якобы возвышаться... Не следует, впрочем, дивиться их успеху, если учесть, что даже самые велеречивые из поэтов, такие, например, как Ариосто, которые беспрестанно блуждают по ту сторону границ природы — там, куда поведет их необузданное воображение,— иногда смягчают наиболее кричащие из абсурдностей под маской образов. Пораженный ими, разум становится внимательным к ним, останавливает на них свое внимание и скорее предполагает их конкретное применение, нежели его исследует.

Поскольку речь идет только о развлечении, а не поучении, постольку это простительно с обеих сторон, т. е. со стороны автора и со стороны читателя. Но в более серьезных работах, где один пишет для того, чтобы поучать, а другой читает, чтобы научиться, это непростительно ни тому, ни другому. Ни одному из них. Таким образом, одно правило должно неуклонно соблюдаться — правило приятия или неприятия образов соответственно их оправданности или неоправданности в данном конкретном применении. Применение — вот единственный критерий. Метафизикам и богословам, которые своим употреблением образов и сравнений превратили их в явления с далеко идущими последствиями, следует иметь в виду, что последние наиболее уместно использовать в том же качестве, что и лак на картине. Как художника, который лакировал бы чистый холст, тут же признали бы сумасшедшим, так и их следует подвергнуть такому же порицанию или даже более строгому, если в какой-то момент покажется, что они, не имея в своем уме четких и строго определенных идей насчет интеллектуальных тем, а также духовных сущностей и действий, воспользовались под предлогом объяснения их целым рядом иных идей, заимствованных от объектов чувств. Но даже и тогда, когда в разуме у них действительно имеются такие идеи, им все равно следует помнить, что образы и сравнения — всего-навсего лак. Им и не следует пользоваться, дабы изменить интеллектуальную картину, а только лишь с целью придать ей больший блеск и позволить лучше ее разглядеть

Интеллектуальные идеи и понятия, бытующие в уме философа или богослова, должны приводить их к созданию образов, а эти образы в свою очередь должны привести всякого, кто их изучает, к этим интеллектуальным идеям и понятиям. Если же они ведут его куда-то еще, причем это происходит непринужденно, почти неощутимо, значит эти образы неправильны и он волен с полным правом заключить, что данный философ или богослов и сам не имел этих идей и понятий в своем разуме. Так вот, первое из этой цепи событий — глупость, а второе — чистое мошенничество. Образы вообще, равно как и фигуры речи и все прочие, не являющиеся прототипами строго определенных вещей, недостойны разумно мыслящих существ; образы, не имеющие прототипов, есть ничто, даже хуже, чем ничто, ибо они — сплошная ложь, поскольку претендуют на обозначение чего-то реального, в то время как ничего реального не существует...

Итак, когда философы прибегают к простым и четко определенным идеям, не фантастическим, а реальным, когда они строят свои рассуждения на принципах, справедливость которых очевидна, а не на принципах, которые в лучшем случае сомнительны, я понимаю их и без крайне напряженных усилий разума. Но если они поступают по-иному, я не теряю напрасно времени в неблагодарных потугах понять их... Во всех аналогичных ситуациях я склонен уподобиться старому академику — не современному скептику,— который в данном случае предстает догматиком. Никто, ни один человек не заставит меня следовать за собой в сторону от столбовой дороги простого здравого смысла. Следуя по этой дороге за философом, я еще могу прийти к подлинному знанию, ибо обыкновенный здравый смысл не исключает необыкновенных открытий в поисках истины. Однако философ зачастую сходит с этой дороги, в то время как человечество — эта безграмотная, неразмышляющая толпа — не в состоянии далеко продвинуться на этом пути. Это и есть две крайности, которые иногда сводят людей вместе. Разница состоит всегда в их приобретениях и привычках, но отнюдь не всегда в их природных способностях. Рассудок одного не столь развит и изыскан, как рассудок другого. Однако воображение обоих склонно иногда возбуждать и приводить в состояние сильного волнения их обоих. Пока философ прислушивается лишь к голосу своего рассудка, он всегда будет намного впереди. Но если воображение увлечет его в сторону, они, вполне возможно, встретятся, и тогда философ, со всеми его знаниями и силой рассудка, будет вынужден, пожалуй, поддерживать не только свои собственные домыслы, но и домыслы самых что ни на есть вульгарных умов.


К началу |  Содержание  |  Назад