... На Главную

Золотой Век 2011, №6 (48)


БОЛИНГБРОК


ПИСЬМА ОБ ИЗУЧЕНИИ И ПОЛЬЗЕ ИСТОРИИ
О ПРИРОДЕ, ПРЕДЕЛАХ И ПОДЛИННОЙ СУЩНОСТИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЗНАНИЙ.
РАЗДЕЛ 4


В конец |  Содержание  |  Назад

Изложив все, что до сей поры пришло мне на ум относительно сложных идей субстанций, архетипы которых находятся вне нас, я перейду к образу других наших сложных идей и понятий, которые, как считается, имеют архетипы внутри нас, т. е. могли бы по праву, мне кажется, и сами в этом смысле рассматриваться как архетипы. Этим не исчерпываются различия, отделяющие их от первых: идеи субстанций воспринимаются разумом в его пассивном состоянии, эти же — в активном. Разум приступает к их формированию по мере возникновения нужды в них, и ни один предмет не способствует в такой мере их образованию, как предметы, относящиеся к мыслям, взглядам, привязанностям, страстям и поступкам людей. Архетипы наших представлений о субстанциях независимы от их восприятия или невосприятия нашим разумом. Эти же, будучи сами архетипами, лишены по сей причине какого-либо существования вне разума, но не имеют и постоянного существования нигде, даже в самом разуме, ибо и там их существование длится ровно столько, сколько они выступают непосредственными объектами мысли. С концом их восприятия наступает конец их существованию. Однако разум, однажды сотворив эти идеи, может вновь вызвать их к жизни, дабы воспользоваться ими ради облегчения процесса приобретения и передачи знаний. То, что природа по видимости или на самом деле как бы подсказывает нам даже сложные идеи форм и отношений, равно как и идеи субстанций, не вызывает сомнений. И все-таки существует явное различие между этими двумя случаями — различие, которое мы будем понемногу, шаг за шагом, уточнять в последующем изложении. Да, оба они — уроки, но разные уроки. В первом непосредственно участвуют чувства и только они, будь то получение нами простейших впечатлений о внешних вещах или исправление и уточнение идей, кои эти впечатления нам дали. Однако в другом случае идет речь о непосредственном и преобладающем участии интеллекта.

Именно интеллект служит в деле использования и применения идей, полученных посредством чувств, не принимая ни малейшего участия в их образовании. С другой стороны, интеллект всегда играет непосредственную и главную роль — а нередко только он один и используется — в формировании наших сложных идей, касающихся форм и отношений. Так, говоря о простой и одновременно смешанной форме, можно привести в пример наблюдения над определенными окончаниями протяженности и поступками людей по отношению друг к другу: урок природы здесь состоит не в том, что они являются образцами, по которым и в соответствии с которыми строятся идеи или понятия, о которых идет речь, без какой бы то ни было доли участия разума, за исключением восприятия; он состоит скорее в намеках, если можно так выразиться, достаточно неясных, которые нельзя ни определить, ни включить в какую-либо классификацию, подобно нашим представлениям о субстанциях; восприняв эти намеки, наш рассудок способен, приведя в действие заложенные в нем свойства различения, сочетания и сравнения, образовывать эти идеи и понятия. Окончания протяжения, наблюдаемые нами, порождают идеи — в этом нет никаких сомнений; но в данном случае я предпочитаю обозначать их как намеки, потому что они не столько сообщают, сколько предполагают идеи, кои ум образует, рассматривая эти окончания крайних частей протяжения как по отдельности, так и относительно друг друга.

Смешанные, неупорядоченные внешние образы такого рода резко воздействуют на органы чувств, однако идеи частных фигур, как и общее понятие фигуры, могут формироваться в разуме независимо от их ощущений. Подобным же образом действие, которое производится на наших глазах, без сомнений, дает нам некую идею о нем, однако такую, какая, будучи рассмотрена в том виде, в каком она рассматривается здесь, представляет собой не что иное, как намек разуму, который переходит от голого восприятия данного действия к учету его обстоятельств и всех отношений, в которые вступает как само это действие, так и деятели, и таким образом формируются в отражении, но без одновременного участия ощущений, идеи и понятия иного рода — как частные, так и общие. Это — огромная область деятельности интеллекта, в пределах которой наш ум передвигается с большой свободой, а нередко и с чисто космическим произволом, в своем стремлении к подлинной или мнимой науке. Мы складываем идеи с идеями, понятия с понятиями, и, рассматривая привычные их состояния и отношения, после долгих трудов обретаем их во множестве, которому изумляется и сам разум, ибо как число, так и разнообразие их непостижимы.

Стоит нам принять такую общую точку зрения на человеческое знание и представить себе все предметы, которые стремится постичь разум и в постижении которых мы делаем вид, будто не только рассуждаем с большей или меньшей степенью вероятности, но и в большинстве случаев можем доказать искомое, как мы преисполнимся высочайшего мнения о своем интеллекте и начнем воздавать ему неоправданные похвалы. Но как только мы касаемся более серьезно и беспристрастно подробностей нашего знания и тщательно анализируем то, что великие подтасовщики подсовывают нам вместо знания, мы тут же обязаны признать, что человеческий интеллект — скорее плодотворная, чем плодоносная нива, пребывающая в полном бесплодии при недостатке возделывания и склонная родить сорняки и плевелы, когда оно в избытке. С помощью сочетаний идей, о которых я говорил выше, мы сокращаем и облегчаем действия нашего разума, равно как и передачу мыслей. Наше знание становится общим, а интеллект оказывается менее зависимым от чувств. На основе этих наблюдений философы вывели неверные понятия о том, что они называют чистым интеллектом, самообольщаясь тем, что они якобы могут расширить наше знание — посредством проявляемой нашим разумом способности образовывать идеи и понятия — далеко за пределы той узкой области, в коей деятельность его ограничивается простыми идеями, над которыми он не имеет никакой первоначальной власти и которые поэтому позволяют разуму составлять, сочетать и извлекать их по своему разумению, могут определять границы наших сложных идей и понятий.

Но, помимо тех ограничений, с которыми сталкивается разум в силу устройства человеческого существа, есть еще одно, которое должно налагаться нами самими, коль скоро мы хотим соединять наши идеи и понятия таким образом, чтобы с их помощью можно было получать подлинные и полезные знания. Настаивать на этом ограничении тем более необходимо, что философы слишком часто не только пренебрегали им на практике, но и стремились к установлению взглядов, явно с ним не сообразных. Проследите за ходом таких рассуждений. Человеческий разум есть соучастие разума божьего, его эманация или что-то весьма с этим сходное. Сущности вещей не зависят от бога, ибо, если бы это было так, вещи, согласно воле его, были бы возможными и невозможными в то же самое время, а это уже противоречие. Божественный разум есть вместилище всех возможных вещей, но, хотя божественная воля и является источником действительности, она не есть источник возможности. Возможность и невозможность — раз и навсегда установленные естества, независимые от бога. Знание вещей возможных в отрыве от их существования — это абсолютное знание. Знание же вещей действительных, вследствие их существования, есть знание относительное. И то, и другое подвластно человеческому разуму. Философы поэтому могут изучать естества, кои могут осознаваться разумом, неподвижные и неизменные сущности вещей, независимо от того, предопределено им божьей волей существовать в действительности или нет. По этой же причине философам дано рассуждать не только с точки зрения их собственной системы, т. е. системы действительности, но и божьей, т. е. системы возможности. Однако давайте спустимся с этих мнимых высот на землю, поставим себя на человеческий уровень и попробуем оттуда выяснить, что представляет собой эта часть человеческих знаний, откуда она берется и каким образом возникает.

Выше уже высказывалось суждение в отношении той части естественной философии, которая исследует субстанции, что, коль скоро мы поставили себе целью приобретение подлинных знаний, никогда нельзя упускать и терять из виду опыт. Теперь же, стоя на не менее твердой почве, мы пойдем дальше, утверждая, что то же самое правило должно соблюдаться и в другой части естественной философии — той, что исследует разум, а также во всех наших общих или абстрактных рассуждениях об умозрительных и прочих материях. Я ни в коем случае не хочу сказать, что не следует рассуждать о вещах возможных или что из наших рассуждений надобно исключить любой элемент гипотетического. О, мне слишком хорошо известно, что вероятность чаще выпадает нам в удел, нежели определенность. Однако я говорю: никогда не следует рассуждать о первой, иначе как руководствуясь второй, и уже тем более в противоречие ей... Все сложные идеи и абстрактные понятия, дабы служить материалами общего и подлинного знания, должны стоять в соответствии с существованием. Они должны быть истинны — но не в том праздном, метафизическом смысле, что они, мол, таковы, каковы есть, а в том смысле, что они являются истинными проявлениями действительного существования или такого возможного существования, которое может стать действительным, не оставляя ни малейшей почвы для сомнений.

Общечеловеческая практика убеждает нас, что сказанное выше согласуется со здравым смыслом человечества, не развращенным ни философией, ни суевериями. Разум человека в состоянии образовывать многие сложные идеи и абстрактные понятия, которым не было и нет названия ни в одном языке, потому что они не вошли в употребление ни у одного народа. Многим другим сложным идеям и абстрактным понятиям были приписаны названия в одном языке, и они нашли применение у одного народа, но не имеют названий и не используются у другого.

В чем же причина этих самоочевидных фактов? Она со всей ясностью представляется мне таковой: людям суждено образовывать эти сложные идеи и абстрактные понятия по мере возникновения потребности в них, а потребность в них возникает постольку, поскольку люди замечают существование определенных сочетаний существ, действий, форм и отношений, по поводу которых у них нет возможности ни размышлять, ни рассуждать, ни действовать, что им часто надлежало бы делать, исходя из своих склонностей, интересов и обязанностей, пока они не направят свой разум на образование таких идей и понятий. Вот почему нигде люди не строят сложных идей и понятий о такого рода сочетаниях, ибо они не наблюдали их существующими где-либо, как это имеет место в первом случае. Не всегда их строят и там, где эти сочетания существуют, но не проявляются в достаточной мере, чтобы их отсутствие воспринималось, как во втором случае. Эти идеи и понятия столь необходимы для усовершенствования знания, что по мере того, как мы приобретаем его через посредство некоторых из них, знание, которое мы приобретаем, с необходимостью требует с каждым новым шагом формирования и использования их в большем количестве, чтобы мы могли двигаться дальше.

Вполне разумно было бы предположить, что первый из людей не образовывал никаких идей и понятий о ревности, зависти, гневе, злонамеренности, предательстве и убийстве в раю, ни, вероятно, вне его, до тех пор, пока Каин не убил Авеля. Вот тогда он, без всякого сомнения, образовал все перечисленные понятия, да еще впридачу и понятия человекоубийства и братоубийства, и придумал слова для их обозначения, точно так же, как ранее он придумал названия для всякого зверя земного и птицы небесной — в тот момент, когда они проходили перед его взором...

Все, что подсказывает нам воображение, может снова и снова поверяться сравнением с вещами, которые существуют, но до того, как это сравнение и анализ не проведены хорошо и в достаточной мере, всякая аргументация есть суесловие. Да, мы можем составить идеи о кентавре... Включение их в разряд возможно существующих не содержит никакого противоречия: мы не можем показать, где и в чем эти сложные идеи согласуются либо не согласуются с действительностью. Мы можем рассуждать, образовывать суждения, утверждать или отрицать что-либо насчет них; и все же любой человек, не выживший из ума, признает, я полагаю, что эти идеи — фантастичны, и потому пускаться в рассуждения по их поводу — абсурд. Они фантастичны, потому что их предполагаемые архетипы не существуют. Рассуждение о них абсурдно, поскольку абсурдно рассуждать о субстанциях, не существующих в действительности, хотя и возможных.

Но позвольте спросить, разве намного менее абсурдно образовывать идеи и понятия смешанных форм, помимо тех, которые, как показывает опыт, позволяет строить природа? Локк верно заметил, что "смешанные формы создаются по большей части из простейших понятий мышления, движения, в котором заключается всякое действие, да еще из понятия усилия, откуда, в нашем понимании, исходит всякое действие". Ну, а если так, то разве не очевидно, что смешанные формы, какими бы смешанными они ни были, разложимы и должны быть посредством анализа разбиты на менее сложные, а те, в конечном счете,— на простые? Разве не очевидно, что, рассматриваем мы умственное или телесное действие, строим смешанные формы свойства как видоизменения мысли и движения или рассматриваем их единственно из-за невозможности сделать большее, с точки зрения действий, ими производимых, разве не очевидно, что мы должны во всех этих случаях прибегать за помощью к существованию — существованию свойств и действий, или в крейнем случае, только действий?

Пример усилия и действия, которым я пользуюсь, говоря о смешанных формах, в равной степени применим и к случаю отношений, из которых отношение причины и следствия есть наизначительнейшее; оно и является тем отношением, которое разуму человеческому было бы наиболее любопытно познать. Все наши идеи отношений образуются путем сравнений одного представления с другим, которыми беспрестанно занят наш ум; поскольку же все эти отношения либо фантастичны, либо подлинны, постольку и наши представления об этих отношениях точно так же в сути своей либо фантастичны, либо подлинны. А посему и сравнение наше должно быть не только сравнением идей с идеями, но и идей с их объектами, т. е. с вещами. Это постоянное обращение к существующему является воистину нашим единственным надежным правилом, сообразно с которым мы строим наши идеи таким образом, чтобы они стали, по крайней мере, достойными материалами подлинного человеческого знания,— настолько, что было бы, я полагаю, ошибкой считать, как это сплошь и рядом делается, будто мы создаем фантастические идеи отношений путем неправильного сравнения реальных идей. Если присмотреться поближе, то в подобных случаях обнаруживается, что эта самая фантастическая идея возникает не столько за счет неверного сравнения реальных идей, сколько за счет вольного или невольного искажения реальности этих предполагаемых реальных идей...

Все то, что мы только что частично обсудили лишь в некоторых из его разделов, и составляет тот благородный фонд идей, откуда мы черпаем все наши интеллектуальные богатства. Здесь человеческий разум часто поступает так же, как поступали в свое время иные властители. Он пускает в обращение медные и латунные монеты, отчеканенные на нескольких философских и теологических монетных дворах, и поднимает цену золота и серебра сверх их номинальной стоимости. Однако успех этого начинания во многом одинаков в обоих случаях. В различных философских школах, как и в разных государствах, подделка сходит с рук, только никто от этого не становится богаче...

Поскольку наши сложные идеи суть лишь совокупности простых идей, зачастую ничем не связанных, помимо той связи, которую устанавливает между ними наш разум, нам довольно легко будет проникнуться пониманием всей трудности задачи удержания их в памяти, стоит только чуть-чуть поразмыслить над слабостью памяти и, если позволено так выразиться, капризным характером этого свойства разума, еще до того, как нам придется осознать это простым повторением опыта. Идеи, которые, казалось бы, прочно засели в ней, начинают стираться почти сразу же вслед за их возникновением. Они то и дело ускользают от нас, меняют свои очертания; и если бы предметы, возбудившие одни из этих идей, часто не возобновляли бы их, не обладай мы властью вновь вызывать в памяти другие идеи еще до того, как они безнадежно отдалились из нашего сознания, мы утратили бы наши простые и более сложные идеи, в то время как все наши понятия смешались бы и исчезли во тьме. Разум тем самым стал бы чем-то вроде канала, по которому идеи и понятия уплывали бы из бытия в небытие.

Но наш случай не столь безнадежен. Идеи часто обновляются, мы можем вызывать их в памяти, когда нам заблагорассудится. Однако есть различие между возобновлением и вызыванием в памяти... Если идеи возобновляются при появлении объектов, которые поначалу и возбудили их в разуме, они предстают такими, как они есть. Если же мы вынуждены вновь вызывать в памяти сложные идеи, то это не то же самое. Например, идеи и понятия смешанных форм и отношений, к которым иногда прибегают философы, но к которым в остальных случаях разум едва ли когда обращается, могут подвергнуться некоторым изменениям даже тогда, когда они с готовностью вновь вызываются в памяти, хотя такое изменение, возможно, менее ощутимо как раз благодаря этой готовности разума призвать их вновь. Но когда это происходит трудно, когда их приходится как бы затаскивать назад — медленно, по частям и частичкам,— неудивительно, что они изменяются гораздо больше. В таких случаях они некоторым образом заново составляются и, хотя само по себе это может быть к лучшему или к худшему, важно, что они меняются, и каждое изменение в них порождает некоторую неопределенность и путаницу в наших рассуждениях. Так это и происходит, если задача связывать воедино и сохранять в определенном порядке не только простые идеи, но и бесчисленные собрания простых и сложных идей, а также бесчисленные сочетания этих последних в понятия возлагается на столь слабую способность, каковой является свойство удержания, или память.

Чтобы как-то обозначить все идеи и все наши понятия для нас самих и других, равно как и для помощи памяти во время раздумий и рассуждений, им даются имена. Приписанные сложным идеям, эти имена, или названия, подразумеваются как узлы, по весьма удачному образному выражению Локка, связывающие воедино каждый конкретный пучок идей; в этом отношении они не только полезны, но и необходимы. Случается, однако, и так, что имена отнюдь не приводят к таким последствиям, но зачастую оказывают воздействие, прямо обратное этому. Сохраняя имена сложных идей и понятий, мы полагаем, будто сохраняем сами эти идеи и понятия; однако идеи и понятия сдвигаются и изменяются, тогда как имена остаются неизменными...

Так это имеет место, когда мы рассуждаем сами с собой. Но стоит нам вступить в рассуждения с другими, как трудности удваиваются, потому что, помимо необходимости постоянно сохранять определенность в наших собственных идеях и понятиях, мы нередко сталкиваемся с дополнительной трудностью передачи и всегда — с трудностью постоянного сохранения той же самой определенности в идеях и понятиях, которые сообщает нам собеседник. Так обстоит дело с нами, так обстоит дело с каждым, кто в свою очередь сталкивается в качестве объектов рассуждения со смешанными формами и отношениями и, до некоторой степени, даже с субстанциями. Хоры птиц, которые поют и свистят, или кричат; стада животных, которые блеют или мычат и ревут друг на друга, содержат столько же смысла и передают его столь же хорошо. По крайней мере, я так полагаю, ибо могу утверждать что-либо лишь в отношении собственного вида. Все они, по-видимому, имеют идеи, причем передают их, насколько можно судить, с большей определенностью, чем люди; все они, вероятно, вкладывают в свои шумные беседы некоторый общий смысл. Но ни у кого из них нет той строгости, упорядоченности и связи между идеями и понятиями, без которых не может быть осмысленного общения.

Таков обычный ход беседы, таково привычное общение людей друг с другом...

Можно сетовать на несовершенства человеческого разума, можно упрекать тех, кто не уделяет внимания формированию и сохранению своих идей и понятий со всей точностью, необходимой для превращения их в материалы знания, а не заблуждения. У нас есть полное право быть нетерпимыми к тем, кто в поте лица своего стремится сделать открытие истины недостижимым, увековечить противоречивость и извратить смысл и предназначение языка. Я предпочитаю невежество такой учености ...и клубные споры, где им не дают возобладать, дискуссиям в академиях и университетах, где их господство безраздельно.

Именно в таких местах, воистину, а также везде, где метафизика и теология возведены в науки, искусство полемической ловкости рук практикуется с наибольшим произволом, проворством и успехом. Идеи телесной субстанции не столь подвержены изменениям и не столь беззащитны перед лицом хаоса и путаницы вследствие дурного обращения со словами, как те идеи, что имеются или, точнее говоря, должны бы иметься у нас в отношении мыслящей субстанции. Каждая сложная идея любой телесной субстанции не представляет собой одного и того же строго определенного набора простых идей в рассудке каждого человека. Но рассудок каждого сводит воедино их качества, наиболее доступные для восприятия разумом, т. е. те, что наиболее очевидны для нас в силу их назначения и употребления, которые в наибольшей степени им присущи и в достаточной степени отличают их от других...

Положение, однако, разительно меняется, когда мыслящие субстанции становятся объектом нашего размышления и когда философы, уповая на некую предполагаемую науку, тщатся не только одухотворить определенным образом материю, если вы позволите мне так выразиться, и рассматривать формы, отвлеченные от всякой материи, внетелесные сущности и воспринимаемые разумом естества, но и рассуждать и высказываться догматически о нематериальных духах, например, производить на свет души, в количестве, им потребном,— души для мира, для людей, для всех прочих животных, а заодно и для растений; души рациональные и иррациональные; души нематериальные и души такой тонкой организации, что они вплотную приближаются к нематериальности, оставаясь все же материальными. Все эти идеи и понятия, равно как и все те, что формируются относительно них,— дурно определяются ими и, следовательно, дурно сохраняются. Неясные в своем происхождении, они обречены на непостоянство в последующем развитии и изменчивость в употреблении их философами и богословами. Наши идеи телесных субстанций, несомненно, слабы и поверхностны и по сути своей не могут проникнуть в сущность даже какой-либо одной частной субстанции, однако могут все же проникать достаточно глубоко, чтобы мы могли применить их сообразно своим целям: что касается этой целесообразности — да нет! даже и несколько шире — вся система телесных субстанций лежит доступная нам. Эти субстанции-критерии подвластны нам; по ним мы выверяем, исправляем и сохраняем с точностью в наблюдении и опыте, по мере их приобретения, существенные признаки наших идей о них. Но вот когда мы переходим от физики к тому, что принято называть метафизикой, и притязаем на знание общих естеств и нематериальных сущностей, разве не притязаем мы тем самым ни больше, ни меньше как на общее знание там, где не в наших силах обладать даже знанием частным, которое называется частным по праву, и не притязаем ли мы на частное знание там, где не обладаем ни единым критерием для проверки, исправления и сохранения всех идей и понятий, которые мы сводим воедино, дабы выдать это составленное нами нечто за частное знание? Ведь единственный имеющийся в нашем распоряжении критерий нематериального духа — это наш собственный дух. Идея мысли, данная нам в отражении, столь же отчетлива, сколь и наша идея протяженности, данная в ощущении. Идеи, которыми мы обладаем в отношении некоторых немногочисленных форм мышления, столь же отчетливы, сколь бытующие у нас идеи бесчисленных форм протяженности. Настолько, значит, простирается критерий, по которому нам предоставлено судить о нематериальных духах, которые нам угодно создавать. Я называю их созданиями метафизики и теологии, каковыми они поистине и являются, если рассматривать их как отдельные, отличные друг от друга субстанции. Все духи — гипотетичны, за исключением бесконечного духа, Высшего Существа. Но как же ограничен этот критерий, если он не простирается шире и не поднимается выше узких границ, в пределах которых нам дано воспринимать действия нашего разума! Они дают большой простор воображению, но крайне скудные средства познания...

Однако все это — неудобства, которых поборники истины могут легко избежать — ведь мы отнюдь не обязаны быть метафизиками или богословами. Существует, тем не менее, иное неудобство, которого так просто "е избежать,— в отношении предметов более реальных и потому более важных, нежели те, что известны под именем предметов метафизических или теологических. Неудобство, о котором я намерен вести речь, проистекает из трудности сохранения в неизменном виде некоторых наших идей и понятий, пусть даже строго определенных, правильно выведенных из природы вещей, испытанных и апробированных по их надлежащим критериям. Математические, равно как и умозрительные идеи и понятия, создаются разумом, и хотя разуму они подсказаны чувственно воспринимаемыми вещами, тем не менее и те, и другие являются, собственно, созданием разума, и в разуме они продолжают использоваться в качестве архетипов. До этого предела и те, и другие — явления одного и того же порядка. Но далее пойдет речь об их различии, в высшей степени значительном как само по себе, так и в своих последствиях. Математик может в любую минуту призвать свои чувства на помощь интеллекту; заставляя свои представления стать объектами своего зрения, как это имеет место, когда он чертит диаграммы, которые являются их копиями на бумаге, он не только последовательно строит сам, но и в состоянии передать окружающим доказательства, которые он не мог бы ни построить, ни сохранить, уповая лишь на силу своих умственных способностей, ни объяснить другим с помощью слов. Слова — это знаки, а не копии идей. Идея — например умозрительная — может существенно измениться, в то время как знак, который обозначал ее до этого, может обозначать ее и после, не вызывая во всех случаях немедленного восприятия этого изменения разумом. Однако стоит любой идее, внешне видимую копию которой мы держим перед глазами, претерпеть хотя бы малейшее изменение, как оно будет моментально воспринято, т. е. определяющий признак идей, которые ум не в состоянии удержать, сохраняется, таким образом, одним из наших чувств. Вот почему умозрительные идеи и понятия, копии которых создать невозможно, не связанные в разуме воедино с приписанными им именами ничем, помимо удерживающей способности разума, и не способные быть ничем обозначены, кроме как звуками, ничем с ними не сходными, обязательно должны проявлять неустойчивость и изменчивость, порождая все те разнотолки, распространяя все то непонимание и давая повод для всех тех мошеннических проделок, о которых я говорил выше.

Утверждают, будто определения способны предотвратить или излечить это зло и будто с их помощью умозрительное знание может занять место "в ряду наук, способных к доказательству". Я готов признать, что можно доказать самые первые, великие принципы естественной религии и что изобретательный ум может стать до того искусен, чтобы оправданно применять их в некоторых частных случаях. Но я не верю в возможность настолько твердо закрепить и сохранить слова, обозначающие умозрительные вещи, в их точном значении, чтобы всегда можно было распознать с отчетливостью и единообразием их соответствие идеям и понятиям, которые они призваны обозначать... Идеи и понятия добродетели и порока, определенные очень отчетливо, зачастую смешивались схоластами и казуистами, приводя к последствиям поистине чудовищным. Но никогда еще ни один математик не перепутал понятие треугольника с понятием квадрата либо квадрата с кругом.


К началу |  Содержание  |  Назад