... На Главную |
Золотой Век 2011, №1 (43) БОЛИНГБРОК. ПИСЬМА ОБ ИЗУЧЕНИИ И ПОЛЬЗЕ ИСТОРИИ. |
1 декабря 1738 г. ВВЕДЕНИЕ Просматривая некоторые письма, которые я писал Милорду***, я обнаружил, что в одном из них много говорится о долге людей перед родиной, в особенности же граждан страны со свободной формой правления; в ходе изложения я стремился самым тесным образом связать эти общие доктрины с современным положением Великобритании и с личностями актеров, ныне действующих на политической сцене. Я не вижу оснований изменять, а тем более смягчать что-либо из сказанного в моих письмах. Наоборот, мне пришло в голову пойти дальше в своих рассуждениях, попытавшись в меру сил обрисовать, хотя как художник я, признаться, далек от совершенства, обязанности короля перед страной, особенно тех королей, что поставлены у власти народом, ибо я не знаю ни одного, помазанного богом на безраздельное управление ограниченной монархией. Вслед за тем я решился привязать эти общие доктрины как в том, так и в другом случае с одинаковой твердостью и прямотой к современному положению Великобритании. Нет, я не принадлежу к числу тех восточных рабов, кто считает непозволительной дерзостью смотреть в лицо своим королям, и мои воззрения не поколебал авторитет лорда Бэкона, признающего этот обычай хорошим и разумным по замыслу, хотя и сильно отдающим варварством на практике: Ritu quidem barabarus, significatione bonus. Более того, мне кажется, нет на свете тайн, познание которых столь же важно, и нет на свете душ, более достойных внимательного и любопытного взгляда, чем души государей. Однако множество обстоятельств переплелось, помимо возраста и нрава, которые способствовали моему удалению от нынешнего двора. Не говоря уж о заглядывании в душу, я едва знаю в лицо членов нашей королевской фамилии. А посему воздержусь от любых ссылок на их личности, равно как и от всякого упоминания о каком-либо влиянии их личностей на их собственную судьбу и судьбу нашей страны. Принципы, о которых я повествовал в письме к Милорду *** и повествую здесь,— одни и те же. Они коренятся в одной и той же системе человеческой природы. Они почерпнуты из того же источника, откуда следует черпать любые понятия о моральном долге, общественном и личном, иначе они зачастую будут ошибочными и во всех случаях — неубедительными. Не многие берут на себя труд обращаться к этому источнику. Не многие могут отыскать дорогу к нему, хотя он открыт и доступен. Те, кто знает дорогу к нему, поймут и одобрят меня. Однако, не страшась ни осуждений, ни насмешек, я, тем не менее, корил бы себя одобрением со стороны тех, кто необузданные страсти делает мерилом своих интересов и поверяет свой долг деяниями растленного века, примерами, которые они подают друг другу. Они, я полагаю, составляют большую часть нынешнего поколения — я говорю не только о простонародье, о вульгарных душах, но и о тех, кто является первым среди равных, кто высоко вознесен в нашей стране. Таким же, надо полагать, будет и последующее поколение, поскольку люди, из которых предназначено ему состоять, войдут в мир, руководствуясь побуждениями, настойчиво склоняющими их на путь своекорыстия, разнузданности и растленной алчности. Виновность всех главенствующих особ в любом обществе, в особенности же королей и министров,— не только в совершаемых ими преступлениях, но и в прямых последствиях этих преступлений; а посему и степень их вины не может быть измерена одними этими преступлениями. Такие люди грешат как против потомства, так и против своего собственного века. Ведь даже если последствия их преступлений забываются, последствия поданного ими примера остаются. Я думаю, и, смею надеяться, так же будет думать каждый разумный и честный человек из тех, грядущих поколений, что если история нынешнего нашего правления, опустившись темной пеленой, скроет летописи нашего века, ей не затмить тягчайший грех министра, который и должен нести все бремя ответственности, бремя греховности и порока, поскольку он, довольно долго обладая всей полнотой власти, способствовал постоянному растлению нравственности. Я говорю обобщенно "нравственность", ибо вряд ли нравствен тот, кто бросает в беде или предает свою страну,— он точно так же бросит или предаст своего друга. Тому, кого можно заставить выступать и действовать в парламенте, презрев все доводы истины и справедливости, нетрудно будет заставить себя поступать таким образом всегда и везде. Правительство более мудрое и честное может избавить нашу торговлю от ярма, а народ — от бремени долгов и налогов, под которым оно держит его с завидным упорством. Прибегнув к честным подсчетам, нам не составило бы труда показать, что оно вполне могло бы, находясь во главе казначейства, предпринять действенные меры по уплате этих долгов. Более мудрое и честное правительство способно также вернуть нам прежнее доброе имя и влияние за рубежом, вывести нас из того состояния всеобщего презрения, в коем мы погрязли в глазах всех наших соседей. Но легко ли будет расширить помыслы людей, чьи интересы наш первый министр сузил до сугубо личных забот? Легко ли будет расширить их взгляды, которые он ограничил лишь сиюминутными соображениями, внушив им, что народы якобы так же смертны, как и отдельные люди, что составляют их, а Британии суждено погибнуть вместе с ее выродившимися чадами? А их прежние чувства, ныне низведенные от любви к свободе, от страстного служения чести и делу процветания своей страны, от желания честной славы до абсолютного безразличия ко всему этому, до холопской покорности, хищнической жажды наживы, богатства, достаточного, чтобы насытить их алчность и превзойти сияние былой роскоши, легко ли и скоро ли смогут они вновь вознестись? Короче говоря, легко ли и скоро ли удастся, чтобы народ Британии вновь проникся тем истинно британским духом, который до сих пор помогал сохранять свободу, по крайней мере, в одном уголке земного шара? Вряд ли. Долог был наш путь до этой степени растления, а продвижение вспять от хронических пороков зла намного медленнее, как известно, чем поступательное движение к ним. Место добродетели — не на вершине крутой, изрезанной расселинами горы, все подступы к которой трудны и опасны, как в том желали бы убедить нас лихоимцы, оправдывающие этим праздность своего нрава и извращенность своей воли. И, тем не менее, добродетель покоится на возвышении. Нам легко идти вверх, добираясь до нее, но идти надо постепенно, согласно естественному движению здравого смысла — поводыря, указывающего нам путь. С другой стороны, стоит нам сорваться оттуда, как нас со слепым неистовством начнет подгонять в падении вниз по склону врожденное, природное буйство тех вожделений и страстей, что вызвали поначалу наше падение, а затем, по мере ослабления сдерживавших их прежде сил, ускоряли его со все большим и большим рвением. Поэтому, дабы совершить сей огромный труд, вновь вдохнуть дух свободы, реформировать нравы, возвысить чувства, понадобится много времени; труд, который займет так много времени, вероятно, никогда не будет завершен, учитывая непостоянство и непоследовательность, которые склонны проявлять в своем движении даже лучшие из мужей, а также то, что это преобразование будет проводиться в противовес общепринятым канонам и личным склонностям, в противовес явным устремлениям тех, кто стоит у власти, и тайным устремлениям многих из тех, кто этой власти лишен. Не будем обольщаться. Впрочем, я сам обольщался на этот счет и довольно долго. Остается скорее желать, чем надеяться, чтобы эта зараза не распространилась за пределы рода прокаженных, которые носят на коже, всем на обозрение, струпья и язвы, свидетельствующие об их хвори. Министр проповедует подкуп — постоянно и вслух, подобно громогласному миссионеру порока; некоторые же не только намекают, но подчас и преподносят скрытые уроки того же самого. Я говорю "некоторые", потому что далек от мысли, что все, кто с ним заодно, как и любой из тех, кто выступает против него, ждут лишь случая, когда их возвысят над ним, чтобы насаждать подкуп более успешно и в свою очередь использовать всеобщую корысть для собственной выгоды. Мне кажется, что при таком положении дел ради избавления или спасения народа от гибели необходимо какое-то невообразимое, необыкновенное стечение несчастных — или счастливых — обстоятельств, чтобы произвести очищение, но очищение огнем. Отзвуки бед за рубежом, банкротство внутри страны и прочие события, сходные по природе и направленности, могут породить всеобщее смятение. Из смятения может возникнуть порядок — однако он может оказаться порядком безжалостной тирании, а не порядком справедливой монархии. И то, и другое может иметь место, но такая возможность, ниспосланная судьбой, способна заставить и стоика содрогнуться! Нет, нас могут спасти средства совсем иного свойства, но эти средства не возникнут сами собой. Этот путь к спасению не будет доступен нам без согласия и содействия Короля-Патриота, самого необычного из всех чудес физического и духовного мира. Ничто не может так верно и действенно возродить добродетель и дух народа, столь необходимые для сохранения свободы и процветания нации, как правление такого монарха. Мы готовы предаться этому приятному упованию, ибо больше всего на свете желаем быть в состоянии разговаривать с британским королем, не льстя ему, разговаривать тем языком, которым не раз говаривали с римским императором, nil oriturum alias, nil ortum tale fatentes ("не говоря ни о чем, что произойдет в другом месте, не говоря о том, что произошло в данном", лат.) Не будем же пренебрегать теми средствами, что в нашей власти, дабы сохранить дело правды, разума, справедливости и свободы. Если нас не удостоят благословения, заслужим, по крайней мере, чтобы оно было нам даровано. Если небеса, в милости своей, ниспошлют его нам, будем готовы принять его, возвысить его, объединить с ним наши помыслы. Я говорю об этом так, словно могу внести свою лепту в эти славные деяния; но нет, от слов своих я не откажусь. Лишенный прав британского подданного, кроме самого ничтожного права наследования, я помню, что все еще остаюсь британцем и в полной мере отношу к себе то, что вычитал у Сенеки: officia, si civis amiserit, hominis eserceat ("если он утратил способность выполнять обязанности гражданина, пусть выполняет обязанности человека" лат. (1). Я отрекся от мира не внешне, а по сути и скорее по образу мыслей, чем по образу жизни, хотя и последний достаточно далек от мирских забот. Но я не отрекся от своей отчизны и своих друзей, под коими я подразумеваю всех тех и только тех, кто является таковым и в отношении своей страны, каким бы именем они ни звались прежде и ни зовутся по сей день. Хотя среди этих людей, наверное, есть и такие, на чью неблагодарность, несправедливость или злобу я мог бы сетовать... Нет, от них я не отрекусь никогда. И никогда они не услышат обо мне в радости, в горе же — всегда! В этом прибежище, где пройдет остаток дней моих, я могу быть им полезен, так как даже отсюда я могу советовать, увещевать и предостерегать их. Nec enim is solus reipublicae prodest, qui candidatos extrahit, et tuetur reos, et de pace, belloque censet; sed qui iuventiten exhortatur, qui, in tanta bonorum praecetorum inopia, virtute instruit animos; qui ad pecuniam luxuriamque cursu ruentes, prensat ac retrahit, et si nihil aliud, certe moratur; in privato publicum negotium agit ("не только тот приносит пользу государству, кто выдвигает кандидатов и защищает подсудимых, принимает решения о войне и мире, но кто ободряет юношество, кто при такой нехватке добрых наставников наставляет души в добродетели, кто людей, гоняющихся за деньгами и роскошью, хватает и оттаскивает назад и, если ничего другого не может, сам стоит на месте; будучи честным человеком, он делает общественное дело", лат. (2). * * * Я не намерен предварять то, что собираюсь сказать о долге королей, тщательным исследованием истоков самого института королевской власти. Для тех, кто располагает временем и способен сам разобраться в этом, все, что только можно узнать, раскроется с достаточной ясностью из дошедшей до нас отрывочной традиции. Те же, кто не способен увидеть в них то, что хочет, найдут в собственных мыслях нечто лучшее и более достойное знания, а именно, каким сей институт должен был быть, когда бы он ни был основан, в соответствии с доводами разума, с учетом общих прав и интересов человечества. По этому поводу совершенно необходимо высказать несколько соображений, которые, подобно краеугольным камням, послужат опорой небольшому сооружению; оно, однако, — модель огромного здания, кое я предполагаю возвести. Вопрос столь ясный по своей сути никогда не сделался бы запутанным и пространным сверх всякой меры, если бы не безудержное честолюбие, безмерное тщеславие и отвратительный дух тирании, подогреваемые частными интересами ловких мздоимцев, а также лестью и суеверием — двумя пороками, на которые чрезвычайно падок человек, создание поразительно робкое, если бы власть не возлагалась на тех, кто не способен разумно мыслить, и если бы те, кто на это способен, не попадались бы в тенета банальных софизмов и не терялись бы в недоумении среди лабиринтов словопрений. Посему в данном случае, как и во всех делах большой важности, кратчайший и вернейший способ познать истину состоит в том, чтобы предать забвению все, чему нас учили, возвратиться к изначальным принципам и никому не верить на слово — ведь именно им адресованы все домыслы и лукавые извращения людей, промышляющих обманом. Тот, кто именно так и поступит, вскоре обнаружит, что представления о божественном происхождении и праве королей, равно как и абсолютной власти, их сану принадлежащей, не имеют основания ни по сути своей, ни по смыслу, а являются плодом давнего союза между церковной и светской политикой. Временами характерные черты короля и священнослужителя сливались воедино, временами же они были разграничены, когда короли вдруг осознавали, какое огромное влияние на дела государства могут иметь священнослужители благодаря их власти над совестью людей, а последние постигали на собственном опыте, что наилучший способ сохранить свое положение, достоинство, богатство и власть, основанные на мнимом божественном праве,— это внушить подобные же притязания королям, чтобы затем, опираясь на общую ложь, навязать свою власть узурпаторов глупому миру. Так они и поступили, причем и в государстве, и в церкви эти притязания на божественное право обычно возносились превыше всех именно теми, кто менее всего мог притязать на божественное благоволение. Стоит проследить, на каком основании в ранние века существования тех народов, о которых мы кое-что знаем, отдельные люди возносились очень высоко над прочими; речь идет не о тех, кто возвышался благодаря собственным усилиям, как завоеватель, а о тех, кого тянули вверх с общего молчаливого согласия. Во всех таких случаях вы обнаружите общую закономерность. Творцов и создателей тех изобретений, что были полезны для всего человечества, не только почитали и слепо повиновались им при жизни, но и обожествляли после смерти. Они становились главными в сонме богов — Dii maiorum gentium ("старшие боги", лат.). Основатели же держав, законодатели и герои отдельных стран становились богами второго разряда — Dii minorum gentium ("младшие боги", лат.) Всякое превосходство, будь то на небесах или на земле, давалось в соответствии с благами, полученными людьми. Королевский сан был им первым вознаграждением, сан божественный — вторым. И то, и другое приобреталось заслугами перед человечеством, которое в те дни простодушия и суеверия нетрудно было направлять от восхищения и благодарности к обожанию и безграничному почитанию. У одного из историков поздней Римской империи, которых я никому не советовал бы читать, чтобы напрасно не терять время, я прочел, что знаменитый царь персидский Шапур, против которого Юлиан предпринял поход, во время которого погиб, короновался еще в утробе матери (3). Отец покинул их, когда мать ждала ребенка, волхвы же предсказали, что родится мальчик. И вот внесли царские инсигнии, возложили их на чрево ее величества, после чего коленопреклоненные принцы и сатрапы провозгласили эмбрион монархом. Приведу другой, более известный пример из множества тех, что приходят на ум: Домициан, худший из государей, и Траян, лучший из них, были возведены на римский престол на одной и той же правовой основе. Домициан был сыном Флавия (4) и братом, а также, вероятно, и отравителем Тита Веспасиана; Траян был приемным сыном Нервы. Право наследования служило целям как одного, так и другого (5). И если Траян удостоился места среди богов, то это не было какой-то особой почестью, отличной от тех, которые выпали на долю худших его предшественников, по причинам, которые у Сенеки излагает Диеспитер в "Апоколокинтосе" Клавдия (6): cum sit e republica esse aliquem, qui cum Romulo possit serventia rapa vorare ("поскольку государству необходимо, чтобы был кто-то, способный вместе с Ромулом обжираться пареной репой", лат.) По правде говоря, было бы разумнее сразу же сделать царственных персон богами: в конце концов, будучи богами, они не сотворили бы ни зла, ни добра; будучи же императорами, они, на полпути к божественности, творили дела поистине дьявольские. Если мои читатели к данному моменту повествования уже готовы считать меня антимонархистом, в частности врагом права престолонаследия, то спешу вновь заслужить их расположение. Я почитаю монархию превыше любой другой формы правления, а наследственную монархию ставлю выше выборной. Я благоговею перед монархами, их саном, правами, их личными качествами, наконец,— и не потому, что к этому обязывают меня принципы, кои собираюсь обосновать, а потому, что ни личные качества, ни характер правления Короля-Патриота никак не требуют признания божественного происхождения королевского сана и прав и извечной святости личности короля. Итак, по природе человеческой и, следовательно, по воле творца сей природы, равно как и всякой иной, мы подчиняемся двум законам. Один дан богом всем людям непосредственно, он един для всех и для всех одинаково обязателен. Другой дан человеку человеком, поэтому он не для всех един и не для всех одинаково обязателен; основан он, конечно, на тех же принципах, но по-разному применяется, в зависимости от времени, характеров и множества иных обстоятельств, которые нельзя сосчитать. Под первым законом я подразумеваю всеобщий закон разума; под вторым — частный закон либо конституцию, т. е. свод законов, которыми каждое определенное сообщество людей хотело бы руководствоваться. Обязательное повиновение и тому, и другому закону выявляется настолько просто и ясно, — для этого достаточно лишь небольшого умственного усилия, — что было бы вполне уместно говорить о том, что оно дано нам в откровении божьем; и хотя нельзя прямо сказать, что оба закона даны нам богом, все же наша обязанность подчиняться гражданскому закону — главное положение естественного закона, который со всей очевидностью дал нам он. И впрямь, усомниться в обязательности повиновения обоим законам означает усомниться в существовании самого законодателя. Как высший властитель взирает на все свои творения, так и его вездесущее провидение вбирает единым взглядом все великое сообщество людское; и так же, подобно вседержителю, он властью своей освящает отдельные своды законов, установленные в соответствии с нею. Закон природы есть закон для всех его подданных; конституции же отдельных государств подобны вытекающим из них установлениям городов или соответствующим обычаям провинций. И, следовательно, тот, кто нарушает законы своей страны, противится закону божьему, т. е. его закону природы. Господь не устанавливал ни монархии, ни аристократии, ни демократии, ни смешанного правления; но, и не установив никакой конкретной формы правления у людей, он в силу общего закона царства своего требует от нас повиновения законам тех сообществ, с которыми мы связаны своим рождением или можем быть связаны последующим узаконенным обязательством. Из столь простого, безыскусного и потому, полагаю, верного рассуждения можно с полнейшей уверенностью сделать вывод о справедливой власти королей и должном повиновении подданных. Конечно, и для самих королей большое благо, что власть их зиждется, таким образом, сугубо на неоспоримых принципах и справедливых умозаключениях из них, а не на химерах безумцев, или, как чаще бывало, на софизмах мошенников. Человеческое право, не подлежащее оспариванию, несомненно, предпочтительнее, чем мнимое божественное право, в которое надо либо верить безоговорочно, как верят лишь немногие, либо не верить вовсе. Однако установленные нами принципы этим не ограничиваются. Из них со всей очевидностью следует вывод о божественном праве королей — их божественном праве на то, чтобы править хорошо, в полном соответствии с конституцией государства, во главе которого они поставлены. Божественное право на то, чтобы править плохо,— абсурд, попытка утвердить его — богохульство. Тот или иной народ может избрать, а наследственная преемственность может возвести на престол плохого государя, но лишь хороший государь имеет основания считать, что его право царствовать — от бога. Причина тому проста: лишь хорошее правление может соответствовать божественному устремлению. Бог вложил в нас желание счастья, но такое, которое зависит от общества, а счастье общества зависит от хорошего или дурного правления. Поэтому, по его замыслу, правление должно быть хорошим. Именно в этом суть его премудрости, ибо мудрость заключается, несомненно, в том, чтобы соразмерить средства с целями, — лишь безрассудное неверие может утверждать, будто бог дарует право противодействовать своим же предначертаниям. Таким образом, престол королей божествен по праву, а особы их должны почитаться священными. Как люди они такого права не имеют, и подобная святость им не принадлежит, но как короли они обладают и тем, и другим, пока не утратят их по собственной же вине. Почитание правительства заставляет чтить правителей, которые ради нужд управления поставлены над другими людьми; однако почитание правителей независимо от правления и в масштабах, превосходящих те, которые заслуживали бы их добродетели, будь они частными лицами, — нечто нелепое и противное здравому смыслу. Начало, откуда проистекает это законное почитание — да будет мне позволено так его назвать, — есть начало государственное, а не личное. С тем же успехом можем мы говорить, будто корабль построен, снаряжен и обеспечен командой ради какого-то кормчего, вместо того чтобы признать, что кормчий поставлен ради корабля, его груза и его команды, которая всегда и является хозяином на корабле политики. Сходным образом можно было бы утверждать, будто королевства были созданы для королей, а не наоборот. Короче, проводя дальше наше сравнение, позволительно было бы сказать, что королевский сан сияет не внутренним, но отраженным светом. Все это в равной степени справедливо как для наследственной, так и для выборной монархии, хотя писаки, восхваляющие тиранию под именем монархии, пытаются убедить нас, будто- в первой есть нечто более величественное и более священное, чем во второй. Священны они в равной мере, причем качество это может за ними признаваться либо не признаваться — в зависимости от того, соответствуют или не соответствуют они тем целям, ради которых и были созданы. И здесь надлежит сделать иное сравнение, обнаруживающее огромное и наиболее важное несходство между наследственной и выборной монархиями. Если рассуждать чисто умозрительно, то ничто не может быть более бессмысленным, нежели наследственное право одного смертного управлять другими людьми; однако на практике ничто не может быть более бессмысленным, нежели необходимость избирать короля всякий раз, когда трон пустует. В первом случае мы действительно тянем жребий в лотерее, где больше вероятности проиграть и меньше — выиграть. Но много ли у нас подобных же преимуществ во втором случае? Не думаю. В этих, как и во многих иных, обстоятельствах большинство могло бы с не меньшим успехом полагаться вместо выборов на случай, а вместо здравого смысла — на фортуну. Однако в другом отношении преимущество целиком на стороне наследственной преемственности: в выборных монархиях выборы, хорошо или плохо проведенные, зачастую сопряжены с такими народными бедствиями, что даже годы самого лучшего правления не в состоянии возместить нанесенный ими ущерб, тогда как в наследственных монархиях, независимо от прихода хорошего или плохого государя, подобных бедствий удается избежать. Стало быть, один источник зла менее опасен, а если в делах человеческих, и без того преисполненных зла, оказывается одним его источником меньше, этого достаточно, чтобы принять решение. Можно, конечно, посетовать на несовершенства нашего человеческого состояния, а оно таково, что в случаях, наиболее важных для порядка и хорошего управления обществом, а следовательно, и для счастья рода нашего, нам — по самой природе нашей — не дано сыграть такую роль, которую наш разум мог бы одобрить абсолютно. Но, сетуя на это, мы все же должны покориться и раз навсегда усвоить, что совершенные схемы непригодны для нашего несовершенного состояния, что этика стоиков и государственное устройство Платона — не более, чем забавы для людей, не искушенных в делах мирских, зато располагающих значительным досугом: verba otiosorum senum ad imperitos iuvenes ("слова праздных старцев для неопытных юношей", лат.), — справедливо заметил Дионисий, осуждая некоторые учения отца Академии (7). И в самом деле, человеческое благоразумие способно изыскивать лишь частные меры, словно заранее примиряясь с вездесущим пороком и безумием, заставляя разум действовать вопреки его собственным принципам, уча нас, если можно так выразиться, insanire cum ratione ("безумствовать со смыслом", лат.), что во многих случаях далеко не так парадоксально, как многие полагают. И в заключение раздела: поскольку я считаю ограниченную монархию наилучшей формой правления, я почитаю наследственную монархию наилучшей из монархий. Я сказал "ограниченную монархию", ибо монархию неограниченную, когда произвол, который не является, по сути своей, формой правления, тем не менее, заменяет собой любое правление вообще, надлежит считать столь великой нелепостью с точки зрения разума, умудренного или не умудренного опытом, что как форма правления она подходит скорее дикарям, чем цивилизованным людям. Следовало бы, впрочем, пояснить несколько подробней, что я имею в виду, говоря об ограниченной монархии, дабы не оставить без внимания ничего, что необходимо учесть в наших попытках изложить свои соображения о Короле-Патриоте. Среди множества причин, побуждающих меня со всей решительностью предпочесть монархию всякой иной форме правления, главная такова. Когда монархия — главенствующая форма, ее можно с большей легкостью и большей пользой для государства умерять аристократией и демократией или обеими вместе, нежели любую из них, когда она, т. е. аристократия или демократия, главенствующая форма, можно умерить монархией. Мне кажется, что привнесение истинной и прочной монархической власти, или, во всяком случае, не одной лишь ее пышной видимости, в любую из двух других упомянутых форм должно разрушить последнюю и уничтожить, подобно тому как более яркий свет затмевает более слабый. В то же время можно, не отыскивая иных примеров, показать без труда — и истинная форма нашего правления это подтверждает, — что весьма крупные аристократические и демократические силы могут быть привиты к монархическому стволу, не умаляя блеска и не ограничивая силы и власти государя настолько, чтобы в какой-либо степени изменить основную форму. Существует огромное различие в сути, и мы должны всегда соблюдать это различие в наших понятиях — между двумя вещами, которые мы склонны смешивать в своих рассуждениях, как их уже смешали на практике,— между законодательной и монархической властью. В каждой форме правления должна быть где-то заложена абсолютная, неограниченная и неуправляемая власть, но для учреждения монархии, или единоличного правления, вовсе не требуется облекать такой властью одного лишь монарха. В установлении прерогативы своего исключительного и независимого правления он испытывает ничуть не большую надобность, чем в правлении без установления какой бы то ни было прерогативы вообще, что ни один человек не счел бы разумным деянием. Я не рискну утверждать, что бог правит согласно прерогативе или закону, который мы знаем или могли бы познать не хуже его самого и зная который он взывает к людям, чтобы они признали справедливость его деяний в отношении них; подобное неблагочестивое утверждение уже выдвигал один из известных поборников благочестия в лицемерной попытке доказать его бытие и атрибуты. Упаси нас боже! Но я могу сказать, что бог всегда творит то, что наиболее уместно, и уместность эта, судить о которой не правомочен ни сей самонадеянный догматик, ни любое иное сотворенное богом существо, проистекает из различия природных свойств и еще большего различия в соотношении вещей; и бог, как творец всех систем, согласно которым реализуются все указанные природные свойства и отношения, предписал себе закон, которому и следует, как повелитель каждой из систем бытия. Словом, — да будет сказано это с благоговением! — бог есть монарх, но не деспотичный, а ограниченный — ограниченный прежде всего законом, предписанным беспредельной мудростью беспредельной власти. Я вполне понимаю, сколь неподобающе звучат такие выражения, но когда идеи наши несоразмерны величию явления, то и выражения наши поневоле неподобающи. Однако те понятия, что мы способны образовать из таких атрибутов, равно как и их применение в делах управления вселенной, могут послужить для доказательства того, что я и хотел доказать, употребив их. Если правление безо всяких законов, основанное только на произволе, не является сутью нашего представления о монархическом правлении верховного существа, то было бы абсолютно смехотворно считать его неотъемлемой частью нашего представления о единовластии человеческом. И если уж бог в своих вечных идеях, ибо нам не дано иного способа его постижения, предписал себе тот закон, следуя которому он правит сотворенной им вселенной, было бы полной нелепостью утверждать, будто идею человеческого единовластия нельзя сохранить, если короли будут вынуждены управлять в соответствии с правилом, установленным мудростью государства — а оно было государством еще до того, как они стали королями,— с общего согласия народа, который совершенно явно не был сотворен ими, тем более что вся исполнительная власть находится исключительно в их руках, а власть законодательная не может осуществляться без их участия. Существуют, конечно, ограничения, которым под силу разрушить основополагающую форму монархии; иными словами, монархическую конституцию можно изменить под предлогом ограничения власти монарха. Так уже произошло с нами в прошлом веке, когда самая гнусная узурпация и самая подлая тирания возобладали над народом нашим в результате происков худших и подлейших из людей. Я не стану утверждать, что основополагающую форму монархии надо было бы сохранить, — даже если сохранение ее привело бы к утрате свободы. Salus reipublicae suprema lex esto ("благополучие государства да будет высшим законом", лат.) — таков наиглавнейший закон. И я убежден, что утрата свободы отнюдь не способствует всеобщей безопасности государства, но вот что я позволю себе сказать и могу это подтвердить: все ограничения, необходимые для сохранения свободы, пока не угас ее дух, — а если это произойдет, то сохранить ее не в силах будут никакие ограничения монархии или какой-нибудь иной формы правления, — все подобные ограничения вполне совместимы с монархией. Мои мысли на сей предмет отличаются от рассуждений как тори, так и вигов, во всяком случае я стараюсь избегать крайности тех и других. О нет, я не пытаюсь рядить королей в тоги пародийных Зевсов-громовержцев, взвешивающих человеческий жребий на весах судьбы и мечущих громы и молнии на головы взбунтовавшихся гигантов; я не срываю с них одежды, выставляя во всей наготе либо сохраняя им всего-навсего жалкие лохмотья, дабы они прикрыли свое величие,— лохмотья, которые не могут служить ни на пользу, ни для украшения. Цель моя — установить следующий принцип: налагаемые на корону ограничения обязаны быть ровно настолько строгими, насколько необходимо, чтобы обеспечить свободы народа; все эти ограничения могут существовать, не ослабляя монархию и не угрожая ей. Мне, вероятно, возразят — и я слышал это от многих, — что все это — лишь воображаемая картина, что ограничения, способные обеспечить хорошее правление и увековечить свободу при плохом государе, нереальны, если в правление хорошего государя они не лишат его подданных многих благ, воздвигая препоны в делах его правления, сея неоправданную подозрительность между монархом и его подданными и тем самым порождая изъяны власти, столь необходимой для поддержания общественного спокойствия и содействия национальному процветанию. Если бы это было верно, мы имели бы пример несовершенства природы нашей и бессилия разума восполнить это несовершенство, пример гораздо более прискорбный, нежели упоминавшийся ранее. В том первом примере разум, поучаемый опытом, с успехом избегает определенного зла и в какой-то степени способен предусмотреть средства против случайных зол, которые могут возникать в силу самой природы той меры, о которой в нем идет речь. В противоположность этому во втором примере, если бы выдвинутое нами предположение оказалось верным, каждая из предпринятых против случайных зол мер время от времени становилась бы поводом для многих, хорошо нам известных зол, но никогда — поводом для заведомо добрых деяний. При хорошем государе эти меры породили бы множество изъянов в правлении, а при плохом — вовсе не было бы никакого правления. Однако картина, мной представленная, далека от истины. Ограничения, потребные для сохранения свободы в условиях монархии, могут быть действенны в сдерживании плохого государя, но не ощущаемы как оковы хорошим государем. Наша конституция доведена или почти доведена до такой степени совершенства, что, думается мне, ни один государь, не будучи в истинном смысле слова сыном отечества, не смог бы править Британией с легкостью, уверенностью, честью, достоинством и поистине достаточной властью и силой. Зато, будучи патриотом, король может править со всеми перечисленными добродетелями, располагая вдобавок такой широтой власти, какой мог бы похвастаться лишь абсолютнейший из монархов, и в то же время властью, гораздо более приятной в обладании и гораздо более действенной в применении. Для достижения столь великих и благородных целей его патриотизм должен быть истинным, а не только показным. Желание предстать патриотом в глазах соотечественников — есть сама по себе цель, к которой надо стремиться, тогда как желание славы — есть шаг к тому, чтобы заслужить ее, ибо оказывается дополнительным побуждением быть ее достойным. Если верно, как сказал Тацит, что conteptu famae contemni virtutem ("пренебрегая славой, пренебрегают добродетелью", лат.), т. е. что пренебрежение добрым именем или равнодушие к нему всегда порождает или сопутствует пренебрежению к добродетели, то верно и обратное, и, несомненно, оба положения справедливы. Но одного такого побуждения недостаточно. Чтобы сделаться патриотом, идет ли речь о короле или о ком-либо из его подданных, надобно иметь среди прочих качеств что-то более существенное, нежели одно желание славы. Если же этого нет, то желание славы вряд ли когда возвысится над чувством, которое можно сравнить с женским кокетством; чувство это — пристрастие к мимолетным похвалам, которое вскармливается тщеславием и питается лестью, но которое растрачивается впустую, равно как и те душевные качества, которыми это пристрастие приобретается. Патриотизм должен быть основан на высоких принципах и подкреплен высокими добродетелями. Я постарался выявить главные из этих принципов и могу без угрызений совести заявить еще раз, что нет иных принципов, опираясь на которые человек может стать хорошим королем. Без них он может быть по характеру непритязателен, щедр и добросердечен, но сами добродетели зачастую направляются по ложному пути; если же руководствоваться принципами иного рода, его — при всех его добродетелях — нетрудно будет отвлечь от выполнения задач, стоящих перед институтом королевской власти. Я упоминаю о противоположных принципах, скорее всего, потому, что не столько дивлюсь появлению на свете такого множества королей, негодных и недостойных того, чтобы доверить им бразды правления над другими людьми, сколько всегда склонен поражаться тому, что среди них каким-то образом вообще появляются отдельные терпимые личности,— стоит только подумать о лести, окружающей их обычно с самой колыбели, о тенденциозности всех ложных понятий, внушаемых им наставлениями, примером, обычаями двора и своекорыстными взглядами придворных. Они воспитываются в духе почитания самих себя как существ высшей породы, отличных от других, подобно тому как люди отличны от животных. Людовик Четырнадцатый — убедительный пример такого воспитания, когда из королей вырастают тираны, хотя сами они этого не осознают. Угнетение, в котором он держал свой народ на протяжении длительного царствования, могло в известной степени проистекать из его врожденного высокомерия, но в еще большей степени — из принципов и привычек, в нем воспитанных. Это воспитание приучило его рассматривать королевство как свою удельную вотчину, доставшуюся ему от предков, и никак иначе, а посему, когда кто-то из весьма почитаемых людей пространно изложил ему бедственное положение, до которого доведен его народ, и часто в речи употреблял слово l`etat ("государство", фр.), король, хотя он и принял к сведению все сказанное по существу, тем не менее был шокирован частым повторением этого слова и сетовал по сему поводу, словно это было нечто непристойное по отношению к нему лично. При здравом размышлении это не покажется столь странным, как вполне справедливо могло показаться на первый взгляд, ибо что ж удивительного в той легкости, с коей государей можно обманным путем ввести в заблуждение, корень которого лежит в общем несовершенстве нашей природы, в нашей гордыне, нашем тщеславии и самонадеянности? О да, дети — бастарды, дети — незаконнорожденные, но все же чада себялюбия; внебрачные, но зачастую излюбленные отпрыски, правящие всем семейством! Поскольку люди склонны считать себя мерилом всего сущего, постольку они почитают себя конечной целью всего творения. Посему известные ортодоксальные философы всех времен учили, что мир создан для человека, земля — чтобы он населял ее, а все светила в необъятных просторах вокруг нас — чтобы он их созерцал. Короли делают то же самое, да нет! — даже менее того, воображая себя конечной целью, ради которой создаются человеческие общества и учреждаются государства. Это наиглавнейшее заблуждение, в котором почти всех королей утверждает данное им воспитание, приобрело столь широкое распространение и такое всеобщее воздействие, что из него нетрудно вывести логическим путем моральное оправдание любого чудовищного деяния власти предержащей. И, словно одного этого недостаточно, характеры государей всячески портят воспитанием еще и во многих иных отношениях. Дабы не показаться в своих рассуждениях слишком дотошным или слишком самонадеянным, я не стану вдаваться в частности и не возьму на себя смелость указывать, какие правила следовало бы установить в деле воспитания государей или какую роль могли бы подчас играть в этом важном деле наши парламенты. Но я готов утверждать в общем виде, что равнодушие человечества в этом вопросе чудовищно, особенно при такой форме правления, как наша. Рассмотрим еще одну причину просчетов со стороны государей — я имею в виду поведение тех, кто попадает в непосредственное окружение монарших личностей. На таких людей, позвольте заметить, накладывается особый долг и перед обществом в силу самого их положения — долг общий для всех них, ибо он связан не с их званиями и должностями, которые разнообразны, а с указанным выше положением их при монаршем дворе, которое одинаково. Перечисление всевозможных способов выполнения ими указанного долга было бы чересчур длинным и утомительным. Достаточно указать, что все эти люди должны постоянно помнить, что господин, которому они служат, — повелитель их державы или станет таковым и потому их преданность ему должна быть иной, нежели преданность прочих слуг прочим господам, т. е. должна быть преданностью не только ему одному или только ему и себе самим, но заключаться в преданном служении ему, себе, но прежде всего — своей стране. Что же до тех, кто не состоит в непосредственном окружении государя, им остается лишь одно — постоянно соразмерять свои похвалы и выражения своего доверия и привязанности с выгодами, действительно получаемыми ими от правящего государя, и с теми справедливыми надеждами, которые вселяет в них его преемник. Я намерен отдельно сказать здесь именно о последнем. Если преемник престола подает народу надежды на хорошее правление, мы можем быть уверены в том, что люди будут нести, да в этом случае и обязаны нести, и выражать свою привязанность и доверие к нему в таких масштабах, в каких он сам пожелает. Тем самым правитель и народ берут по существу некое обязательство по отношению друг к другу: государь обязуется хорошо править, а народ — почитать и повиноваться ему. Если же преемник дает людям основания ожидать дурного правления, то и тогда они обязаны быть ему признательны, хотя бы за то, что он заранее побуждает их быть настороже: это и впрямь будет преимуществом для них и поводом для признательности, ибо они смогут подготовиться к его восшествию на престол как к большому и неминуемому злу, а впоследствии в каждом отдельном случае станут остерегаться злоупотреблений деньгами и властью, которые они смогут предвидеть со стороны государя. Превыше же всего должны они остерегаться обычной западни, которая расставляется под благовидным предлогом, будто бы "подобного государя можно улестить всеобщим угождением и тем самым оградить его от дурных воздействий". Подобные доводы уже не раз нам навязывались силой, не раз одерживали верх и приводили к самым зловредным последствиям. В самом деле, ничто не может быть более абсурдным. Это напоминает логику тех дикарей, которые поклоняются дьяволу не потому, что любят или почитают его, или ожидают от него добра, а потому что надеются, задобрив его, отвратить горе и зло. Да что там, это еще более нелепо: ведь дикари полагают, что дьявол независимо от них способен приносить им вред, тогда как иные люди вкладывают в руки государя большую силу именно потому, что он уже наделен некоторой властью и может помыкать ими, и продолжают верить в справедливость и признательность правителя, коему недостает разума или добродетели, или обоих этих качеств, вместо того чтобы воздвигать и укреплять преграды его безумству и порокам. Истина же состоит в том, что люди, рассуждающие или поступающие подобным образом, либо намереваются снискать личное расположение за счет общественных интересов, либо следуют за теми, кто имеет таковые намерения. Эти люди сознательно становятся орудием в руках плохого государя, лишь бы не лишиться власти. Нередко же они столь коварны, что готовы предпочесть именно такую службу служению лучшему из королей. Короче говоря, указанные причины, равно как и любые иные поводы проявлять предусмотрительность ввиду грядущего дурного правления, приобретают еще большую силу и значимость, когда за одним слабым или злокозненным государем должен в порядке преемственности последовать другой государь с таким же характером. Соответствующие меры предосторожности труднее всего предпринять именно тогда, когда они особенно необходимы, а именно — когда в свободном народе начинает слабеть дух вольности, когда люди в результате незаметно укоренившихся привычек оказываются предрасположены к унизительной покорности. Но меры эти необходимы и тогда, когда их осуществить легче всего, т. е. когда дух вольности крепок и повсеместно обнаруживается готовность противостоять любым попыткам злоупотребления властью и дать отпор всяческим покушениям на свободу. Во втором случае, тем не менее, дополнительным поводом к действию служит убеждение в том, что сохранение и безопасность правления и свободы могут быть наилучшим и наиболее последовательным образом обеспечены при сохранении общественного спокойствия конституционными методами, с помощью законных путей противодействия крайностям королевской и министерской власти... Разумеется, государь, дающий повод и основания ожидать, что правление его станет правлением Короля-Патриота, не всегда и не от всех может сам дождаться ответных поступков, которых подобные ожидания заслуживают. Это не должно, однако, мешать государю и дальше подавать подобные надежды, а наряду — и впредь оценивать их по достоинству. Если государь и народ едины, ничто не может им повредить. И если никакой лукавый умысел не нарушит этого единства, никакая сила не сможет уничтожить плоды их совместных стараний. Единство это поможет разрушить не один коварный замысел, сохранить в чистоте добродетель и хоть в какой-то степени обуздать порок. Более того, если бы это единство не возымело указанных последствий, если бы нам даже пришлось допустить мысль, что доброму государю суждено пережить страдания вместе с народом или во имя него, то и тогда он получил бы немало преимуществ: например, дело народа, которым ему предстоит управлять, и его собственное дело стали бы едиными перед лицом общих врагов. Он испытал бы на себе, будучи еще подданным, горести такого состояния прежде, чем смог бы причинять их сам, став королем. Он прошел бы ту школу, откуда вышли величайшие и лучшие из монархов,— школу испытаний, а все пороки, которые процветали бы до его прихода к власти, способствовали бы его возвеличению. Но спешу обратиться к наибольшему преимуществу, которое счел бы таковым и сам Король-Патриот, чей образ мыслей и поступки всегда направлены на достижение столь славной цели, как восстановление свободной конституции, поколебленной беззакониями предшествовавшего правления. Ниже я постараюсь объяснить, в чем оно состоит. Кое-кто сочтет сказанное мною мечтами помраченного рассудка или, в лучшем случае, пустыми размышлениями праздного человека, утратившего представление о мире и никогда не имевшего достаточной проницательности, дабы отличать в делах правления осуществимое от неосуществимого. Да разве не укажут мне, что-де в моих рассуждениях заключен совет королю пробудить дух, способный со временем обратиться против него самого, совет отвергнуть единственный способ успешного управления — ограниченную монархию, совет постараться ограничить свою власть, вместо того чтобы всячески расширять ее, совет подлатать старую конституцию, которую народ склонен отставить, вместо того чтобы разработать новую, более приемлемую для народа и более выгодную для него самого,— словом, совет отказаться от абсолютной монархии, тогда как все обстоятельства, казалось бы, толкают к ней? При подобном отношении все эти отдельные положения, каждое из которых отнюдь не бесспорно, будут поставлены под сомнение и затем высмеяны, как парадоксы, которые надлежит отнести к mirabilia et inopinta ("чудесам и неожиданностям", лат,) стоиков и которые ни один человек, пребывая в здравом уме, не станет всерьез отстаивать. Таких суждений и такого отношения вполне следует ожидать в наш мелочный, суетный и корыстный век, когда многие предают дело свободы и поступают, не только не сообразуясь с важнейшими интересами своей страны, но и прямо вопреки им, причем поступают так не от случая к случаю, оказавшись застигнуты врасплох, по слабости или поддавшись неодолимому соблазну или коварному искушению, а действуют так постоянно, неизменно, преднамеренно, во имя принципов, которые они открыто превозносят и распространяют; когда многие уклоняются от служения своей стране либо служат ей с прохладцей, без души, без цели, преследуя собственные интересы и устремления или интересы и устремления своей партии; когда утверждение истины клеймят как распространение иллюзорного заблуждения, а выступления в защиту свободы и праведного правления объявляют подстрекательством к междоусобицам. Но я уже говорил о своем безразличии к хуле и насмешкам подобных людей, к чьим мнимым талантам я питаю вполне обоснованное презрение и к чьей подлинной безнравственности я отношусь со справедливым возмущением. Посему обратимся лучше к суду разума и опыта, который трактует подобные парадоксы как простые и почти самоочевидные положения, а подобные "мечты" и "бесплодные" умозаключения — как важные истины, подтвержденные опытом всех веков и стран. Макиавелли — вот автор, который должен пользоваться наибольшим авторитетом у тех, кто, скорее всего, станет возражать мне. В качестве единственной цели государственной политики он предлагает государям расширение их власти, а также размеров их владений, не говоря уже о подавлении народа. Он же разрабатывает и рекомендует все средства к достижению этой цели, огульно отрицая какие бы то ни было обязательства перед богом и людьми и нимало не заботясь о нравственности или безнравственности поступков. Однако даже он утверждает, что показная добродетель небесполезна для государей, и в данном вопросе он пока что на моей стороне, с той лишь разницей, что я предпочел бы добродетель подлинную, а он не требует большего, чем ее видимости (8). В десятой главе первой книги "Рассуждений" он пишет, — и, казалось бы, убежденно, ибо такова уже сила истины (впрочем, пусть другие судят, насколько это убеждение соответствует его истинным взглядам), — что наивысшая слава выпадает на долю того государя, который устанавливает хорошее правление и свободную конституцию, и что поэтому государь,, обуреваемый стремлением прославиться, не может не пожелать, чтобы ему досталось государство, погрязшее в хаосе и разврате, но не затем, чтобы довершить злое дело, начатое другими, и довести государство до гибели, а затем, чтобы положить конец распространению хаоса и воспрепятствовать всеобщей продажности. Он считает это верным путем не только к славе, но и к безопасности и спокойствию, поскольку противоположный путь — ведь третьего не дано, и государь должен выбирать между указанными двумя — ведет не только к бесславию, но и к опасности и вечным беспорядкам (9). Тех же государей, что могли бы установить республику или законную монархию, но предпочли содействовать установлению тирании, т. е. монархии, не управляемой никакими законами, он изображает людьми, введенными в заблуждение ложными понятиями добра и обманчивой видимостью славы, людьми, по существу слепыми по отношению к своим истинным интересам во всех смыслах: "нельзя себе даже представить, сколько известности, сколько славы, сколько чести, надежности, спокойствия и душевного удовлетворения утратит эта корона и сколько позора, бесчестия, осуждения и тревог она обретет" (10). Упоминает он и другое преимущество, которым пользуются государи-патриоты, в чем решительно противоречат основному тезису, на котором настаивают недоучившиеся школяры — его толкователи. Он отрицает, что такие государи преуменьшают свою власть, ограничивая ее, с полным правом утверждая — и здесь истина на его стороне, — что Тимолеон и другие упоминаемые им деятели подобного типа имели в своей стране, помимо всех прочих преимуществ, столь же неоспоримый авторитет, что и Дионисий или Фаларид, которые приобрели его, утратив указанные преимущества (11). До сих пор Макиавелли судит правильно. Однако он затрагивает лишь часть предмета, ограничиваясь анализом только тех побуждений, которые должны заставить мудрого государя оберегать свободу, поскольку она соответствует его выгоде. Он не поднимается выше соображений одной лишь выгоды, славы, безопасности, спокойствия и власти самого государя лично. Что ж, такие соображения и сами по себе могли бы подвигнуть даже его любимца Борджа на то, чтобы фарисейски исповедовать все добродетели Короля-Патриота (12), а уж большего от него не мог бы требовать даже этот великий знаток политической премудрости. Однако он так и не поднялся до главного и единственного соображения, которое должно было бы прежде всего побудить хорошего государя поступать таким образом,— что в том состоит его долг — долг, который, по одним законам, предписан ему богом, а по другим — его народом. Именно с этого я и начну излагать то, что намерен предложить как систему принципов и поведения, которой надлежит руководствоваться истинному Королю-Патриоту по отношению к самому себе и своему народу. Я начну не только с самого верха, но и углублюсь в детали, соотнося при этом всю систему в целом с конституцией Великобритании и даже с нынешним состоянием нашей страны и умонастроениями нашего народа. Я полагаю, достаточно уже было сказано для установления первейших и истинных принципов монархического да, собственно, и любого иного вида правления, поэтому я могу с уверенностью утверждать, что, помимо них и им подобных, нет никаких иных принципов, заслуживающих серьезного рассмотрения, хотя Локк в свое время и снизошел до анализа принципов, изложенных Филмером (13),— не столько из-за значительности его труда, сколько в угоду популярным в то время предрассудкам. Основываясь на изложенных выше соображениях, мы обязаны заключить, что. поскольку природа повелела людям объединяться в общества, ибо без них, так же как в обособленном состоянии, люди, по характеру своему, существовать не способны, так вот, поскольку им было предначертано идти по пути образования правительства, ибо общество не может ни функционировать без него, ни выжить, пребывая в состоянии полной анархии, то конечной целью всех правительств является благо народа, ради которого эти правительства созданы, а не будь на то его согласия,— и создание правительств было бы невозможно и лишено смысла. Объединяясь в общества и повинуясь правительству, люди отказались частично от той свободы, которая принадлежит им от рождения и перед которой они все равны. Почему же так? Разве существование конкретного правления несовместимо с полной мерой свободы? Ничуть не бывало. Но, подобно тому как свобода народа без правления вырождается в распущенность и произвол, правление без достаточной свободы вырождается в тиранию, поэтому они взаимно необходимы друг другу; хорошее правление — залог законности и свободы, а законность и свобода — залог сохранения хорошего правления. Речь здесь идет не о людях, если таковые существуют, которые были столь дики и глупы, что подчинились тирании на основе первоначального договора, не о народах, не о тех, кому тиранию навязали украдкой, как бы незаметно, и не о тех, наконец, кого силой заставили принять ее, а затем узаконили это положение. Я не стану прибегать к политической казуистике при описании прав подобных королей и обязательств подобных народов. Вероятно, в отношении правительств, как и в отношении климатов, люди должны принимать свою судьбу, как она есть, стараясь оградить себя от зол тех. и других, смиряясь с тем, что не в их силах изменить. Я же говорю о народах, которые, подобно народу этого острова, оказались достаточно мудрыми и счастливыми в своем жребии, ибо сумели установить и сохранить правление на основе свободной конституции. К ним обращаюсь я, говоря, что на королях их лежат самые священные обязательства, которые может создать человеческий закон и утвердить закон божественный, а именно — хранить и защищать свободу таких конституций в первую голову и прежде всяких иных соображений. Благо народа есть конечная и истинная цель правления. Ради нее и назначаются правители, причем гражданская конституция, которая назначает их и наделяет властью, действует, сообразуясь с законами природы и разума, который определяет цель правления и признает данную форму правления нравственным средством к ее достижению. Величайшим же благом народа является его свобода, и в рассматриваемом здесь случае именно так рассудил народ и соответственно распорядился. Для организма общественного свобода составляет то же, что здоровье — для организма каждого отдельного человека. Лишившись здоровья, человек теряет вкус к любым удовольствиям, лишенное свободы общество не способно ощущать радость. Поэтому для Короля-Патриота нет более святого долга, чем защита и сохранение свободы таких конституций. Бывают короли, слабые разумом, жестокие сердцем и укрепившиеся в своих предрассудках, причем все эти качества, как зачастую случается, распаляются силой их страстей и становятся неизлечимыми из-за их самомнения и высокомерия. Такие государи склонны воображать сами и своим поведением побуждают многих других людей воображать, будто в странах со свободным правлением король и народ суть две соперничающие силы, противостоящие друг другу, имеющие различные интересы и, соответственно, с неизбежностью имеющие различные взгляды; будто права и привилегии народа представляют собой преимущества — в ущерб правам и прерогативе короны; будто правила и законы, установленные для исполнения и соблюдения первых, — средства умаления достоинства королей и ограничения их власти. Король-Патриот увидит все это в совершенно ином, гораздо более верном свете. Он станет рассматривать конституцию либо как единый злкон, состоящий из двух заповедей, определяющих порядок его правления и степень повиновения его подданных, либо как единую систему, составленную из различных частей и полномочий, однако должным образом соразмеренных друг с другом и своей гармонией содействующих совершенству целого. Он станет проводить одно-единственное различие между своими правами и правами своего народа: свое право он будет считать собственностью, вверенной его попечению, а право народа — собственностью истинной. Он сумеет понять со всей ясностью, что имеет право лишь на то, и не более того, что ему доверено конституцией, тогда как народ его, который по закону природы имел право на все в целом, может иметь исключительное и неотъемлемое право на любую часть целого, что народ действительно имеет такое изначальное право на ту часть, которую оставил за собой. Короче говоря, он станет чтить конституцию, как закон, данный богом и человеком. Сила этого закона обязательна для короля в не меньшей мере, чем для ничтожнейшего из подданных, а дух его обязателен для монарха и того более. Таким будет его образ мыслей, таким же будет и образ действий, независимо от того, взошел он на трон путем прямых или косвенных выборов. Я говорю "косвенных", ибо в наследственных монархиях, где отдельные лица не избираются, выбирается все же то или иное королевское семейство. Поэтому некоторые авторы уверяют нас, что коль скоро некий королевский род был однажды возведен на престол и за ним было признано наследственное право на корону, то это право уже не может быть от него отторгнуто, а трон объявлен незанятым, пока остается в живых кто-либо из наследников этого рода. Насколько правдивее и более сообразны со здравым смыслом были бы писания этих авторов, если бы в них утверждалось, что каждый государь, которому корона достается по наследству, даже если он — последний из пятисот, получает ее на тех же условиях, на которых получил ее первый в роду, независимо от того, были эти условия точно сформулированы или только подразумевались, равно как и на тех условиях, если таковые существовали, что были с тех пор приняты законодательной властью; что королевская кровь сама по себе не дает никаких прав, а длительность наследования не обеспечивает никаких преимуществ, которые можно было бы противопоставить конституции действующего правительства. Ибо и первый, и последний обладали одним и тем же временным правом владения. Я упоминаю об этом главным образом потому, что у меня сохранилось смутное воспоминание, как какой-то борзописец, либо нанятый, либо усердствовавший по своей воле, лез из кожи вон, стараясь доказать неоспоримость наследственного права нынешней королевской фамилии,— занятие настолько излишнее при наличии благих намерений, что, мне кажется, поневоле возникает подозрение, будто оно задумано с дурными намерениями. Король-Патриот никогда не позволит себе подписаться под такой несуразицей и не снизойдет до того, чтобы опираться на трость надломленную. Он верит, что право его основано на законах бога и человека и никто, кроме него самого, не может поколебать этого, что его собственной добродетели достаточно, дабы поддержать это право, противостоя всякой оппозиции. Я остановился более подробно на первых и общих принципах монархического правления и более часто обращался к ним в ходе изложения, поскольку уверен, что принципы эти и есть семена патриотизма, что надлежит как можно скорее посеять в сознании принца, дабы их произрастание не было остановлено пышным цветением сорняков, которыми обычно изобилуют такие почвы и при которых никогда не смогут расцвести царственные добродетели. Государь, не ведающий истинно нравственных принципов, не способен поставить перед собой истинных задач правления, а тот, кто их не ставит, никогда не будет неуклонно направлять на их достижение все свои деяния и помыслы. Во всех трудах милорда Бэкона не найти более глубокого и тонкого замечания, нежели то, которое я здесь приведу, позволив себе перефразировать его применительно к данному случаю. Вот в чем заключается наиболее емкое, наиболее благородное и наиболее действенное средство, которое можно противопоставить неопределенности и непостоянству человеческого разума, волнуемого разнообразными страстями, прельщаемого бесчисленными соблазнами, склонного подчас стремиться к нравственному совершенству, но гораздо чаще, и даже у лучших из нас,— к нравственному растлению. Нам надлежит, согласно велению времени, избирать такие нравственные цели, которые соразмерны имеющимся у нас средствам их достижения, которые более других присущи занимаемому нами положению и обязанностям, налагаемым этим положением. Нам следует, таким образом, настроить и сосредоточить свое сознание на их достижение, чтобы стремление к ним стало делом всей нашей жизни, а осуществление их — венцом ее. Тем самым мы станем подражать великим деяниям природы, а не робким, медленным и несовершенным проявлениям собственной вторичной материи. Стремясь воссоздать чей-то нравственный облик, нельзя уподобляться создающему статую скульптору, который трудится то над ее лицом, то над одной деталью фигуры, то над другой. Мы должны действовать — и это в наших силах — по образу и подобию природы, создающей цветок, животное или любое иное творение; "Она рождает сразу и целиком каждое существо с зачатками всех частей его системы". Растение или животное растет, увеличивается в размере, набирается сил, но при этом остается тем же самым с начала и до конца. Сообразно этому и наш Король-Патриот должен быть патриотом с самого начала: он должен быть патриотом в своих помыслах, прежде чем вырастет и станет им на деле. Он должен сразу же наметить главные принципы и цели всех своих жизненных деяний, преисполниться решимости руководствоваться ими и стремиться к ним во всей своей деятельности. Покончив с этим, он одним огромным усилием совершит в себе решительный поворот к усовершенствованию личных качеств своих как монарха и сможет с легкостью... проявить все высокие добродетели...; в каждом случае его будут побуждать к тому принципы, которыми проникнуты его сознание и цели, которые постоянно находятся в центре его внимания. Посмотрим теперь, каким образом и с какими результатами станет он вершить это в самом важном случае, который может ему представиться для проявления его добродетелей, а именно — ради сохранения свободы и возрождения свободной конституции. Свобода конституции в государстве покоится на двух опорах. Одна из них — его "категории", так именует их Макиавелли, и я не знаю, как можно было бы обозначить их более точно. Он имеет в виду не только формы и обычаи, но и различные классы и собрания людей со всеми их разнообразными правами и привилегиями, установленными в государстве. Второй опорой он называет дух и характер народа. От их взаимного соответствия и гармонии зависит сохранение свободы. Отчуждение или существенное изменение первой невозможно, пока вторая сохраняется в своей исходной чистоте и силе; точно так же нельзя подобным способом уничтожить свободу, если эта попытка не подкрепляется военной силой, достаточной для завоевания нации, которая в таком случае ни за что не покорится, пока не будет порабощена; но и тогда завоеватель не сможет чувствовать себя даже в относительной безопасности. Если же дух и характер народа утрачены, то категории государства могут претерпеть существенные изменения и стать более губительными для дела сохранения свободы, чем даже их отчуждение. Этот способ уничтожения свободы наиболее опасен во многих отношениях, но особенно по следующей причине: если обстоятельства тому благоприятствуют, то даже в царствование слабейшего из монархов и при политике, проводимой слабейшим из министров, возможен такой процесс крушения свободы. Если народом овладевает дух продажности, то для этого не нужно более ни способности к ухищрениям, ни обходительности для привлечения сторонников, ни убедительности для их обольщения, ни краснобайства для уговоров, ни властности для подчинения себе, ни мужества для решительных действий. Самые отъявленные, бездарные, неуклюжие, беспардонные, отвратительные, распутные и ничтожные негодяи, наделенные властью, вкупе с толстосумами вполне справятся с несложным делом уничтожения свободы, коль скоро народ станет их соучастником. Роскошь прожорлива — поди-ка накорми ее! Ведь чем сытнее ее кормят, тем ненасытней она становится. Нужда есть следствие ненасытности, продажность — следствие нужды, а зависимость — следствие продажности. Такой ход событий превращает первых людей нации в нахлебников самых последних, а того, кто наделен незаурядными талантами, — в самое бессловесное орудие в руках тех, кто начисто их лишен. Вскоре нацию поражает порча, причем не затем только, чтобы остаться внизу, но затем, чтобы проникнуть во все тело. Следующее соображение прозвучит весьма своеобразно, но, по сути, вероятно, оно правильно: слабый король и слабые министры скорее способны начать и с успехом довершить процесс разрушения свободной конституции государства, нежели король и министры, снискавшие всеобщее уважение. Само это уважение могло бы во втором из описываемых случаев насторожить многих людей против последнего, тогда как первые, т. е. презираемый государь и его правительство, могут извлечь для себя преимущество из всеобщего презрения, заключающееся в том, что их никто не стал бы опасаться. На первых порах распространения коррупции это и впрямь дает некоторое преимущество. Люди охотно прощают не только другим, но в первую очередь самим себе первые шаги по пути порока, особенно порока, который затрагивает интересы общества, на что общество имеет право роптать. Посему те, кто в одном случае смог не поддаться растлению, исходя из того, что последствия окажутся слишком явными, чтобы оставить им лазейку для самооправдания, в другом случае уступят ему, ибо у них будет возможность самообольщаться и обольщать других надеждой на то, что свобода не может быть уничтожена, а конституция разрушена руками, держащими скипетр и бразды правления. Но увы! Такая лесть преувеличена, а оправдание — убого. Люди эти могут погубить свою страну, но им не дано обмануть никого, кроме самих себя. Но и этот самообман едва ли понадобится на долгий срок. Вскоре совесть их умолкнет, следуя привычке или примеру, поблекнет, и тем, кому на первых порах недоставало даже убогого оправдания, вскоре уже не понадобится никакого оправдания для продолжения и завершения трагедии своей страны. Старики переживут позор утраты свободы, а потом появятся молодые люди, которым будет неведомо, что она некогда существовала. Дух рабства придет в столкновение с духом свободы, сокрушит его и предстанет, по меньшей мере на какое-то время, как суть национального характера, а затем, по истечении этого времени, действительно превратится в таковую, когда растление достигнет наивысшей точки, при условии, что не удастся приостановить его пагубный рост. Каким же неоценимым благословением следует считать при таких условиях восшествие на престол Короля-Патриота, что, впрочем, и при любых иных обстоятельствах было бы благом, и отнюдь немалым! Он и только он один может спасти страну, зашедшую столь далеко на пути к гибели. Самое большее, что могут предпринять в подобных обстоятельствах частные лица, не затронутые общей заразой, — это сохранить хотя бы в нескольких сердцах живой дух свободы, протестовать против всего того, что они не в силах предотвратить, и требовать при любой возможности возрождения того, чего собственными силами им возродить не удастся. В упомянутых выше "Рассуждениях" Макиавелли задает и следующий вопрос: "Можно ли, когда люди сделались развращенными, сохранить свободное правление, если оно им нравится, или, наоборот, установить его, если оно им не нравится?" (14) Рассмотрев этот вопрос в целом, он приходит к заключению о трудности, скорее даже — невозможности, преуспеть как в том, так и в другом. Целесообразно было бы проследить за ходом его мысли. Он совершенно справедливо указывает и доказывает на примере Римского государства, что один и тот же правопорядок, благоприятный для увековечения свободы, пока народ еще не развращен, оказывается неблагоприятным и даже пагубным для свободы, когда народ уже развратился. Для излечения этого недуга одних лишь новых законов недостаточно. По мнению Макиавелли, подобный правопорядок надобно изменить, а конституцию — приспособить к новым, порочным повадкам новых, порочных людей. Далее он показывает, что подобное изменение правопорядка и составных элементов правления неосуществимо, независимо от того, предпринимается ли такая попытка мягким и медлительным путем или бурным и стремительным. Отсюда он заключает, что свободное государство не может опираться на усилия развращенных людей, как и не может вновь возникать таким образом. Но, присовокупляет он: "Если это вообще возможно, то лишь посредством приближения конституции к монархической форме правления". И далее: "чтобы развращенных людей, которых не может исправить закон, обуздывала и исправляла королевская власть" (15). Вот стержень, вокруг которого все вертится. Помимо упоминавшегося выше преимущества свободной монархии над всеми остальными формами свободного правления, которое состоит в том, что ее можно с большей легкостью и большей пользой умерять силами аристократии и демократии, форма эта обладает еще одним преимуществом. Как демократическая, так и аристократическая форма правления слагаются из разных частей, легко распадающихся под ударами обстоятельств, которым они подвергаются; в отличие от них свободное монархическое правление представляется более сплоченным и твердым, ибо в нем, помимо прочих, есть одна часть, которая соединяет все здание в единое целое, подобно камню замкового свода. В состоянии гниения и коррупции упомянутые формы правления уже не поддаются возрождению, их надо по существу создавать заново, и при этой попытке обновления они могут исчезнуть навеки. Но не такова свободная монархия. Предохранить свободу посредством новых законов и новых схем правления, в то время как нравственное разложение народа продолжается и усиливается, — нечто совершенно невозможное, однако восстановить свободу при соблюдении старых законов и прежней конституции, вдохнув заново в сознание людей дух этой конституции, — задача для короля не только осуществимая, но в известном смысле несложная. Растленное государство неизлечимо, несмотря на то, что все принципы и формы его продолжают существовать. В то же время свободное монархическое правление не может оставаться безнадежно больным, пока сохраняются принципы и формы конституции. Сами по себе эти принципы и формы — не более, чем мертвая буква свободы или маска вольности. В первом своем обличье они не могут послужить какому бы то ни было доброму делу; во втором они явно служат дурному делу, ибо тирания, или произвол, становится под их прикрытием более жестокой и более стойкой, чем тогда, когда выступает в открытую, без маски. Однако король может, не утруждая себя и не насилуя сверх меры свой народ, обновить в сознании людей дух вольности, оживить эту мертвую букву и сорвать эту маску. Как только продажность перестанет быть средством правления — а она перестанет им быть, едва на трон взойдет Король-Патриот, — это будет целительной панацеей: естественным образом возродится дух конституции, а по мере его возрождения будут восстанавливаться в своей первозданной целостности порядки и формы конституции, которые станут тем, чем им предназначено было быть, т. е. подлинными преградами произволу власти, а не ширмами и не масками, под чьим прикрытием будет скрывать свой лик тирания. Падение нравов гибельно для конституции, их исправление укрепляет ее. Люди с легкостью отрекаются от добродетели, ибо в политической системе таится дьявол, некий вездесущий искуситель. Король-Патриот, применив всю власть и всю твердость, низвергнет этого дьявола, положит конец искушению и избавит своих подданных, если не от вины за грехопадение, то хотя бы от последствий его. При нем они не только перестанут творить зло, но и научатся делать добро, ибо, утвердив гражданскую добродетель и истинные способности в качестве единственных в государстве средств к достижению любой степени власти и благосостояния, король привлечет пыл их сердец к служению делу свободы и доброго правления. Король-Патриот — самый могущественный из всех преобразователей, ибо сам он представляет собой некое живое чудо, столь редко встречающееся и столь мало доступное постижению, что появление его, несомненно, вызовет восхищение и любовь в каждом честном сердце, смятение и ужас — в каждой виноватой совести, но одинаковое повиновение и покорность — во всех людских душах. Вместе с новым королем как бы возникнет и новый народ. В самой что ни на есть реальной действительности произойдут бесчисленные метаморфозы, подобные тем, что измышляют поэты. И хотя люди будут сознавать, что остались теми же самыми, все же различия в их мироощущении почти целиком убедят их в том, что они превратились в иные существа. Однако, чтобы не ожидать от такого короля большего, чем даже он способен совершить, надо предпослать еще одно общее замечание, после чего я перейду к некоторым частностям. Абсолютного постоянства нельзя ожидать от всего, что связано с человеком, ибо то, что существует неизменно, есть нечто непременно единственное, а это — атрибут высшего существа, и потому он не может быть присущ человеку или быть делом рук человеческих. Наилучшим образом организованные системы правления, как и наилучшим образом сложенные тела животных, несут в себе семена собственного разрушения, и хотя какое-то время они растут и совершенствуются, вскоре они начинают явно клониться к своему упадку. С каждым прожитым ими часом положенный им срок жизни становится на час меньше. Поэтому ничего нельзя сделать для продления срока существования хорошего правления — пожалуй, только лишь стараться при каждом благоприятном случае вернуть его к тем первым благим принципам, на которых оно было основано. Там, где эти благоприятные возможности представляются часто и применяются с большой пользой, правление оказывается процветающим и долговременным, когда же эти обстоятельства редки и плохо используются, политические организации функционируют мучительно или прозябают и вскоре умирают. Король-Патриот воплощает в свободном монархическом государстве одно из упомянутых мною благоприятных обстоятельств, притом наилучшее из возможных. Им следует воспользоваться, словно проблеском хорошей погоды в море, чтобы исправить повреждения, нанесенные пронесшейся недавно бурей, и подготовиться, чтобы выстоять в буре грядущей. Ибо хороший король не может обеспечить своему народу длинный ряд наследных правителей, равных ему самому. Своим примером и поучением он постарается сделать все возможное для этого. В конце концов не королевская мантия вселяет дух патриотизма в следующего короля... Величайшее из того, что ему дано совершить и что вызывает величайшую благодарность его подданных,— это возродить хорошее правление, оживить дух его, сохраняя и укрепляя то и другое на протяжении всего своего царствования. Остальное народ его должен сделать для себя сам. И если народ этого не сделает, ему не на кого будет пенять, кроме себя самого; если же народ это совершит, он будет в первую очередь обязан этим своему королю. Как бы то ни было, благодаря ему подданные остались свободными людьми в течение еще одного царствования, а может быть, и того долее, ибо такой король, уходя, оставит их куда •более готовыми и исполненными решимости защищать свои свободы, нежели они были в начале его царствования. Покончив с этими общими замечаниями, углубимся теперь в рассмотрение конкретных мер и шагов, которые должен предпринять король, чтобы заслужить звание несравненно более благородное, чем многообразные титулы, предмет гордости многих государей на Западе и Востоке. Итак, во-первых, он должен начать править с самого своего вступления на престол, ибо уже первые его шаги на стезе правления создадут первое впечатление, как бы станут провозвестниками духа его царствования, а, кроме того, они имеют большое значение во многих других отношениях, помимо создания его репутации и общего мнения о нем. Несомненно, первой его заботой станет очищение собственного двора и привлечение на службу людей, готовых, по его твердому убеждению, руководствоваться теми же принципами, согласно которым намерен править и он. По поводу первого замечания: если предшествовавшее правление было плохим, мы можем себе представить, какой состав двора застанет новый король. Люди, стоящие у кормила власти, будут из числа тех авантюристов, суетливых и наглых, которые стараются всюду пролезть, как можно скорее, и проникнуть, как можно глубже, в партийные интриги, равно как и в управление делами государства, лишенные зачастую истинного умения и всегда — достойного честолюбия и даже простой видимости добродетели, люди, и не помышляющие ни о чем ином, кроме того, чтобы, как говорится, "сколотить состояние", т. е. приобрести богатство ради удовлетворения корысти и обзавестись титулами и знаками отличия ради удовлетворения тщеславия. Подобным людям обязательно найдется дело при дворе слабого или злонамеренного государя: первый не устоит перед их напором и коварством, второй сам остановит на них свой выбор. Нет ничего удивительного в том, что люди эти именно таковы по своему складу, ибо любой их недостаток возникает и питается благодаря отсутствию у них принципов и чистой совести, тем более что эти недостатки становятся служебными достоинствами в царствования, когда осуществляются меры и начинания, которых не одобрит ни один порядочный человек. Проститутки, бесстыдно выставляющие себя на продажу, саранча, опустошающая землю, толпы соглядатаев, сонмы паразитов, хоры льстецов — все окружат трон под покровительством подобных министров, и целые рои мелких, назойливых, безымянных насекомых будут жужжать и гудеть в каждом уголке двора. Но такие министры будут низвергнуты, а их пособники изгнаны все скопом и без промедления Королем-Патриотом. Возможно, от некоторых из них король отступится, передав их народному правосудию, а не партийной ярости,— и не ради утоления личных, обид, не для служения частным интересам, а во искупление ущерба, нанесенного ими стране, и дабы послужили они устрашающим примером для грядущих правительств. Милосердие составляет, несомненно, привлекательную черту характера, который я попытаюсь обрисовать, но, чтобы стать добродетелью, милосердие, подобно прочим добродетелям, должно иметь известные границы — разумеется, границы достаточно широкие, как видно из вычитанного мною где-то афоризма, согласно которому можно оставлять безнаказанными пороки, но не вопиющие преступления: multa donanda ingeniis puto, sed donanda vitia, non portente ("полагаю, что многое следует прощать талантам, но прощать изъяны, а не чудовищные извращения", лат.) К той скверной компании, что будет изобиловать при таком дворе, следует отнести особый разряд людей, стоящих слишком низко, чтобы привлекать большое внимание, но достаточно высоко, чтобы ими можно было вовсе пренебречь, — некий ненужный хлам, обуза для правительства, но необходимая черта меблировки при дворе. Эти позолоченные предметы обихода едва ли несут ответственность большую, нежели пешки на шахматной доске, которые передвигают по произволу играющего, но которым нельзя доверить ход игры. Всякому государю, право же, надобно иметь под рукой дюжину-другую подобных людей. Того требует от него показная придворная пышность: подобно многим другим презренным вещам, этой показной пышностью не следует пренебрегать. Но сколь бы ни казались схожими характеры людей такого рода, существует одно различие, которое и проявится при хорошем государе, наследующем правителю, погрязшему в пороках: я имею в виду различие между теми, кто стремился поглубже окунуться в беззакония предыдущего правления, и теми, кому хватило порядочности держаться от них в стороне или кому повезло не быть привлеченным к соучастию в них. Вот, пожалуй, и все по поводу первого соображения об очищении двора. Что же до второго пункта, а именно: о привлечении на службу людей, которые, по убеждению короля, станут руководствоваться теми же принципами, согласно которым намерен править он сам, — то здесь нет нужды высказываться слишком пространно. Хороший государь не более склонен выбирать скверных людей, чем мудрый государь выбирать глупцов. Разумеется, в одном из этих случаев обмануться легче, чем в другом, ибо подлец может быть коварным лицемером, тогда как глупцу никогда не удастся выдать себя за человека разумного. И уже менее всего в такой стране, как наша, каждая из двух этих форм самообмана может иметь место, стоит приложить к этому выбору лишь малую степень умения разбираться в людских характерах. Причина состоит в том, что у нас каждый человек, достаточно выдающийся по своему положению и доброму имени, чтобы быть призванным для служения в том или ином совете при своем короле, должен заранее представить достаточные для определения его общего характера доказательства своей преданности отечеству и своих способностей, ежели он таковым обладает. Существует все же одно различие между способностями министров, на котором я хотел бы несколько задержаться, потому что считаю его очень важным во все времена, особенно же в наше, а также потому, что оно чаще всего ускользает от наблюдения. Я имею в виду различие между хитрецом и мудрецом; различие это основано на явной разнице в существе характера, сколь бы незаметной она ни казалась немощному взору или взорам, смотрящим на свой объект сквозь обманчивую призму обычая или привычки. Милорд Бэкон говорит, что хитрость — это лишь уродливая или лицемерная мудрость. Я бы скорее сказал, что она — часть мудрости, но лишь самая ее низменная часть, которую одни используют потому, что остальными частями не обладают, другие же — потому, что на этом кончаются их желания в пределах тех действий, которые они сами себе предписали и которые достаточны для достижения намеченных ими целей. Это различие как будто бы является только различием в степени и в цели применения, а не в сути. Мудрость сама по себе не уродлива и не лицемерна, однако в умах одних ее недостает, а в сердцах других ее применение неправедно. Пользуясь сравнением милорда Бэкона, можно сказать, что хитрец умеет тасовать карты, а мудрец лучше играет. Однако первому бесполезно его умение, если дальше этого его познания не идут, а умение играть у него отсутствует. Второму же не пригодилось бы его умение играть, поскольку он не знает, как сложить карты и затем перетасовать их для новой сдачи. Низменная мудрость, или хитрость, может взять верх над безрассудством, но высокая мудрость одолеет даже хитрость. Мудрость и хитрость зачастую ставят перед собой одни и те же цели, однако кругозор мудреца будет при этом шире и величественнее. Мелочи не смогут заполнить его душу, никогда не займут в ней главенствующее место и всегда будут пребывать там в рабской зависимости, во всяком случае в подчинении, у этого главного и значительного. Иногда мудрость и хитрость могут пользоваться одними и теми же средствами, однако мудрец снисходит до них, тогда как тот, второй, не в состоянии над ними возвыситься. Например, притворство и скрытность — главные уловки хитрости. Мудрец всегда сочтет недостойным себя прибегать к притворству и станет избегать его при малейшей возможности; если вновь обратиться к сравнению милорда Бэкона, то к притворству прибегают, чтобы можно было заглядывать в карты соседа, а к скрытности — чтобы прятать собственные карты. Ничего, помимо этого, ей не дано. Притворство — стилет, оружие не только наступательное, но и противозаконное; использование его можно извинить только в очень редких случаях, но никогда нельзя оправдать. Скрытность же — щит, а потаенность равноценна доспехам. Без некоторой доли скрытности невозможно соблюсти тайну в управлении общественными делами, так же как без потаенности нельзя на этом поприще добиться успеха. Эти две главные уловки хитрости подобны примеси, добавляемой к драгоценному металлу. В небольших количествах эта примесь необходима и не снижает стоимости монеты ниже установленной пробы, но, если добавить примесь сверх установленной нормы, монета потеряет свою ценность, а чеканщик — доверие. Наблюдаемая нами разница между мудростью и хитростью, как с точки зрения целей, поставленных ими перед собой, так и с точки зрения используемых для их достижения средств, весьма похожа на разницу, которую мы отмечаем в силе зрения различных людей. Один отчетливо видит находящиеся вблизи предметы, непосредственные отношения между ними и явные закономерности их развития. Подобное зрение вполне соответствует целям тех, кто не стремится никуда дальше. Министр-хитрец принадлежит к их числу: он не видит и не стремится увидеть что-нибудь за пределами собственных интересов и того, что требуют соображения поддержки его правительства. И если такой человек преодолевает какие-то настоящие затруднения, избегает сиюминутного неудобства или неудачи или же, не достигнув ни в одном из этих случаев сколько-нибудь значительного результата, просто выиграет немного времени, использовав все низкие ухищрения, которые хитрость всегда готова подсказать, а низость мышления — употребить, он торжествует, и свита платных льстецов поздравляет его с этим великим свершением, которое зачастую сводится лишь к тому, что министр попал в беду, допустив ряд промахов, а затем благодаря другому ряду промахов из этой беды выбрался. Министр-мудрец видит и стремится видеть дальше, ибо его правительство руководствуется далеко идущими интересами: он видит отдаленные предметы столь же хорошо, как и близкие, видит все их скрытые отношения и даже неявные закономерности их развития. Он не забывает о славе и хвалебных возгласах, но предпочитает поначалу отдавать, дабы обладать впоследствии, тому, что может быть во имя обладания куплено. Свое пребывание в составе правительства он рассматривает как один лишь день в пределах долгого года государственного правления, но как день, несущий на себе отпечаток тех, что прошли до него, и призванный в свою очередь оставить свой отпечаток на тех, что грядут вослед. Посему он сочетает и сравнивает все эти предметы, отношения и закономерности, и правилом, определяющим его поведение, служит суждение, которое он выносит, обозревая целое, а не отдельные его части. На этой схеме, которая открывается взору министра-мудреца, основаны все главные принципы правления и все главные интересы его страны, поэтому, подготавливая одни события, он старается предотвратить другие, независимо от того, суждено им произойти во время его пребывания у власти или в будущем. К этим рассуждениям можно прибавить немало других, снабдив их множеством примеров. Я мог бы привести некоторые из них, вспомнив людей, которые на моих глазах возглавляли великие предприятия, мог бы противопоставить мужей большой мудрости простым хитрецам. Однако я предпочитаю закончить эту часть, чтобы перейти к другой, отнюдь не менее важной. Не обручаться ни с единой партией в отдельности, но править в качестве отца всего своего народа — столь важная черта в характере Короля-Патриота, что тот, кто поступает иначе, утрачивает право на сей титул. В этом — особое право и замечательное свойство его характера, поэтому монархи, сумевшие сохранить это качество, и только они одни, настолько не испытывают потребности управлять при помощи партий, что даже не подвергаются такому искушению, ибо подобное правление неизбежно должно привести к господству одной фракции — либо фракции государя, если ему хватит ловкости, либо фракции его министров, если король такой ловкостью не обладает; но в любом случае оно приводит к угнетению народа. Ибо фракция составляет по отношению к партии то же, что степень превосходная по отношению к степени положительной. Партия — это политическое зло, а фракция — худший вариант партий. Подлинным и правдивым образом свободного народа, управляемого Королем-Патриотом, является образ патриархальной семьи, где глава семьи и все ее члены объединены одним общим интересом и воодушевлены единым духом. В такой семье, если кто-то настолько испорчен, что думает иначе, он вскоре будет сломлен превосходством всех остальных, чей образ мыслей и взгляды едины. И вот, вместо того чтобы привести к расколу, эти отщепенцы лишь укрепят прочность союза в своем маленьком государстве. Вряд ли у кого хватит безрассудства отрицать, что в каждом государстве желательно как можно ближе подойти к таким понятиям идеального правления и общественного блага под его сенью. Единственный вопрос, возникающий в данной связи, состоит в следующем: сколь близко можно подойти к осуществлению этих понятий? И, если только попытка их достижения не есть нечто совершенно невыполнимое, то не к этому ли устремит Король-Патриот все свои помыслы? Вместо того, чтобы поддерживать разногласия среди своих подданных, он будет стремиться объединить их, а себя поставить во главе этого единства; вместо того, чтобы становиться у кормила одной партии, чтобы править народом, он встанет во главе народа, чтобы управлять всеми партиями вместе, или, вернее, чтобы подчинить их всех себе. Для хорошего и мудрого государя достижение и сохранение столь желанного для страны союза может оказаться в том или ином случае делом более или менее трудным, но никогда оно не будет им почитаться и делом совершенно невыполнимым. Там, где народ единодушен в своем повиновении государю и в своей приверженности к законному правительству, король не должен ни обручаться с какой-либо одной партией, ни создавать таковую партию заново для того, чтобы править с ее помощью. Да и что могло бы привлечь его к осуществлению столь дикой затеи? Государь, стремящийся заполучить больше власти, чем дано ему конституцией, мог бы поддаться такому искушению, влекомый желанием, воспользовавшись беспорядками в государстве, обрести то, чего невозможно достичь в мирные и спокойные времена, рассчитывая, что соперничество партий наделит его властью, в коей отказала ему нация в целом. Партии, даже до того, как они вырождаются полностью во фракции, представляют собой некоторую общность людей, связанных друг с другом определенными целями и определенными интересами, которые не являются, либо им не дают стать, целями и интересами всего общества. Но очень скоро и очень часто эти первоначальные цели и интересы перекрываются интересами более частными или более своекорыстными, которые затем становятся преобладающими. Стоит только этому произойти, как, независимо от обстоятельств и принципов, с которых начиналось формирование этих людей, они оказываются во власти той же логики, которая господствует в каждой церкви. Интересы партии объявляются тождественными интересам всего государства, так же как интерес какой-либо одной религии почему-то считается тождественным интересам религии в целом. На основе такого вымышленного или предвзятого понимания интересы государства в целом, как и религии в целом, постепенно отодвигаются на задний план и впредь не только не становятся всеобщей самоцелью, но и зачастую приносятся в жертву интересам частным. Посему король, замышляющий дурное, должен стремиться разобщить единый народ путем настоящего или кажущегося слияния своих интересов с интересами партии, этот король, возможно, добьется успеха в том смысле, что он и его партия смогут участвовать в дележе добычи, вырванной у разделенной и ограбленной ими нации. Однако к этому моменту партия превратится во фракцию, король — в тирана, а его правительство — в группу заговорщиков, замышляющих против собственного народа. Преследуя подобные замыслы, Король-Патриот будет вынужден изменить своему характеру или действовать вопреки собственным помыслам. И то и другое настолько нелепо, что превосходит самые дерзкие предположения. Таким образом, остается единственное: поскольку все благие цели правления максимально достижимы в едином государстве, ибо разобщение народа может служить лишь дурным целям, постольку наш воображаемый король должен видеть в единстве своего народа величайшее для себя преимущество. Для него станет величайшим счастьем, взойдя на престол, застать уже существующим тот порядок, которого в противном случае ему пришлось бы добиваться усилиями всей своей жизни. Как будто бы все сказанное предельно ясно и без объяснений, поэтому я готов принести извинения за собственную велеречивость. Вообразим теперь нечто прямо противоположное, а именно — разобщенное государство. Это будет, скорее всего, соответствовать положению дел при свободном правлении, особенно после несправедливого и слабого правительства. И такое положение вещей может быть лучшим или худшим, а великие и благие цели Короля-Патриота — более или менее достижимы в зависимости от характера и степени расхождений. Поэтому мы рассмотрим данную ситуацию с различных точек зрения. Народ может быть един в своем повиновении государю и установленной системе правления, однако расходиться с ними из-за общих положений или частных мер правительства. В первом случае люди поступят со своей конституцией так, как нередко поступали со Священным писанием, т. е. постараются с огромной натяжкой приспособить ее к собственным понятиям и верованиям, а если это не удастся, то народ постарается изменить ее настолько, насколько нужно, чтобы привести в соответствие с указанными понятиями. Во втором случае народ станет поддерживать отдельные акции правительства или противиться им, защищать или нападать на лиц, находящихся на правительственной службе. В обоих случаях это может привести к столкновениям между партиями, но не представит большой трудности для государя, намеренного твердо добиваться единства подданных и процветания своих владений независимо от каких бы то ни было партий. Когда же партии разобщены из-за различных понятий и принципов в отношении тех или иных конкретных церковных или гражданских институтов, то все равно им следует руководствоваться конституцией, которая должна быть высшим законом и для короля, который может и должен изъявлять свое неодобрение или благоволение, если, по его разумению, конституция может пострадать либо, наоборот, укрепиться благодаря действиям той или иной стороны. Первого он не должен допускать ни ради самого себя, ни, тем более, ради какой-нибудь своевольной, раскольнической или честолюбивой группы людей. Второго надлежит ему желать для конституции всегда, однако, учитывая, что каждый новый акт принудительного вмешательства с его стороны в порядок правления или в национальную политику имеет огромное значение и потому требует более длительного и глубокого осмысления, чем это возможно в горячке, спешке и при опрометчивости, свойственных партиям, долг государя, по-видимому, требует, чтобы он своим влиянием вносил больший порядок и осмотрительность в дела государственного правления, даже если он и разделяет конечную цель данного конкретного предприятия. Все это достижимо и без подстрекательства к расколу, поэтому вместо того, чтобы выступать самому в качестве отдельной партии или отстаивать любой ценой интересы одной из существующих партий, король в ряде случаев будет стремиться сломить сопротивление той или иной партии во имя защиты конституции, в других же — заставит людей, действующих сугубо в духе и в соответствии с интересами своей партии, руководствоваться интересами всей нации. Когда причиной разногласий служат отдельные меры правительства, т. е. когда речь идет исключительно о делах правления, Король-Патриот вообще не нуждается в партиях. В его царствование вероятность возникновения оппозиции такого рода будет малой, а поводы к ее созданию, как правило, незначительными. Более того, стимулы к созданию оппозиции во многом утратят силу, если правительство повсеместно станет пользоваться высокой репутацией, а люди будут испытывать к нему добрые чувства благодаря тому, что никогда они не почувствуют над собой партийного бича, хотя и ощутят порой тяжесть скипетра. Но даже при таком царствовании не исключена возможность, равно как и реальные попытки, создания оппозиции; по крайней мере мы сделаем такое допущение, чтобы учесть в своем рассуждении все возможные случаи. Тогда станут раздаваться жалобы по поводу нанесенных обид, будут указывать на ошибки и злоупотребления власти предержащей, министры подвергнутся преследованиям со стороны своих противников. Должен ли правитель, находящийся на троне, с помощью интриг, тайных и растлевающих влияний создавать свою партию, чтобы противостоять таким обвинениям? Когда король и министры оказываются "соучастниками преступления", когда приходится пускаться во все тяжкие, лишь бы не вышло на поверхность что-то, что может раскрыть слабоумно-коварные ухищрения и выставить на всеобщее обозрение прогнившую сущность правительства, тогда положение становится безвыходным и подобную партию приходится образовывать, ибо она, и только она, способна взять на себя выполнение тягостной и многотрудной задачи. Но государю, пока он не окажется в подобной ситуации, незачем прибегать к образованию партии, ибо он располагает другими средствами, более открытыми, благородными и более действенными. Он уверен, что намерения его режима законны, а главное направление, коего оно придерживается,— верно. Но он знает также, что ни он сам, ни его министры не избавлены от ошибок и не могут считать себя непогрешимыми. Равным образом не исключены злоупотребления со стороны правительства, ошибки верховной власти и провинности отдельных министров, которых он и не заметит. Однако король будет далек от мысли приписывать партийным предубеждениям те жалобы, что дадут ему повод заметить происходящее; еще того менее станет он считать мятежниками и врагами своего правительства тех, кто будет в законном порядке выдвигать такие претензии. Наоборот, он сумеет отличить глас своего народа от славословий фракции и прислушается к нему. Он загладит обиды, поправит ошибки и наставит на путь истинный либо покарает виновных министров. И совершит он это как добрый государь, а как государь мудрый он сделает все таким образом, чтобы не уронить свое достоинство и в то же время возвысить свой авторитет, а вкупе с ним и мнение подданных о своей персоне. Если презренная фракция направит усилия на то, чтобы оклеветать его правление и подорвать его правительство без достаточных к тому оснований и по вздорным поводам, государь не станет ни пренебрегать мимолетным и недостойным заговором, ни опасаться его. У него действительно не будет никаких к тому оснований, ибо даже если приверженцы плохого управления станут, в случае возникновения оппозиции, всячески намекать, будто их властители находятся в таких же точно обстоятельствах, что и наилучшие из министров, т. е. стали предметом всеобщей зависти и особенно злобных нападок, это не опровергнет истинности того, что в хорошо управляемой монархии беспочвенная оппозиция никогда не сможет быть сильной или длительной. Чтобы убедиться в правильности моего умозаключения, достаточно лишь задуматься над тем, как много хорошо обоснованных нападок даже против худших и слабейших правительств потерпели неудачу и сколь малочисленны те, что увенчались успехом. Любому из королей Британии хватит средств для подавления и успокоения оппозиции. Однако Король-Патриот может более, чем кто-либо иной, во всех своих делах спокойно опираться на непорочность своего правительства, на конституционную силу короны и содействие своего народа, к которому он не побоится воззвать и в поддержке которого может не сомневаться. В заключение всего, что говорилось выше о расколах подобного рода, позволю себе добавить, что образование оппозиции без достаточных к тому оснований едва ли возможно и при плохом правлении, когда причины, и вполне справедливые, для возникновения такой оппозиции должны, разумеется, появляться время от времени, если уж мы допустили, что и при хорошем правлении они также рождаются, хотя и очень редко. Но независимо от того, окажутся ли имеющиеся основания достаточными или недостаточными для образования оппозиции, явится ли она оппозицией всенародной или оппозицией одной лишь фракции,— в любом случае отношение государя к ней будет одинаковым, а роковой исход так или иначе предрешен. О, такой государь не пойдет на полумеры в отношении своего правительства, пока сможет противостоять пусть даже самой справедливой и самой широко распространенной оппозиции, а посему эта оппозиция будет расти, шириться и продолжаться, пока остается в силе свободная конституция и живет в народе дух свободы; она будет столь прочна и долговечна, что и смена министров без одновременного изменения принимаемых государем мер окажется недостаточной. Первое без второго есть чистое надувательство и будет воспринято как таковое каждым, кто примкнул к оппозиции не из раскольнических побуждений, под чем я подразумеваю стремление прийти к власти любой ценой и пользоваться ею столь же плохо, если не хуже, чем предшественники, которых король своими руками помог от власти отстранить. Если подобных людей много, а они должны быть во множестве в период упадка свободного правления, то дурной государь может рассчитывать на то, что ему удастся править благодаря силе духа и коварству фракции, противопоставленным духу и силе нации, причем независимо от того, сменит или не сменит он своих министров. Нравственность этого правителя может быть слишком низкой, а повадки его министров — слишком гнусными даже для того, чтобы сколотить на пустом месте хотя бы фракцию, способную их защитить. Однако они могли бы использовать в своих целях партию, основанную при совершенно иных обстоятельствах, и вовлечь множество людей в борьбу за дело, совершенно для них чуждое. Названия партий, а с ними и межпартийные склоки и дрязги имеют обыкновение сохраняться еще долго после того, как исчезнут причины, их породившие. Когда партия подобным образом возрождается вновь или продолжает свое существование в духе фракционной борьбы, корыстные и безрассудные ее члены станут действовать, не разбирая, что хорошо, а что плохо. Люди, которые при одном правлении утверждали свободу и давали отпор посягательствам одного рода, при другом правлении от свободы отрекутся и станут поощрять посягательства иного рода, все так же именуя себя, размахивая тем же знаменем и оглушая своих противников и самих себя теми же лозунгами. И даже если дело нации одержит верх над всеми злокозненными ухищрениями порока и раскола, которые могут применять упрямый властитель и преступные его министры, тем не менее предшествующая борьба будет длительной и тяжелой, полной великих испытаний, невзгод и опасностей и для короля, и для народа. В этой ситуации государь может в лучшем случае рассчитывать лишь на то, чтобы отделаться наименьшими потерями для своего авторитета, власти и репутации. Но ему может грозить и нечто худшее, ибо, упорствуя в своих замыслах, он может довести дело до таких крайностей, которые заставят подданных, находящихся в оппозиции к государю, оплакивать свою судьбу и которым нет оправдания, кроме заботы о сохранении свободы и доброго правления. Если же злокозненные ухищрения, о которых я упоминал, возобладают, раскол распространится во всем народе, и тогда уже не будет стоять вопрос о достаточно или недостаточно обоснованной оппозиции, соперничество же между партиями сведется к спору о том, как им править, а не о том, кому суждено быть правителем. Словом, последует всеобщее смятение, и окончательная победа любой из партий приведет к порабощению всех. Я не преувеличил ужасы изображаемого. Подобному поведению неизбежно должны сопутствовать такие последствия. Поэтому да будет мне позволено спросить: разве не было бы безопаснее, легче, приятнее и почетнее для государя исправить дурное правление, если уж он не смог предупредить его? Это позволило бы ему, как я уже говорил прежде, найти опору для дела жизни своей в силе короны и в поддержке народа, если какая-либо фракция вознамерилась бы встать в оппозицию к нему. Так и поступит Король-Патриот. Он может благоволить одной партии и охлаждать рвение другой, если это будет необходимо, учитывая положение дел в его державе, в качестве временной меры. Он не будет привержен ни к какой из них и уж наверняка не запретит ни одной. Он не будет вербовать себе в помощь партии и уж, тем более, не совершит самого низкого и самого необдуманного со стороны короля поступка, а именно — никогда сам не вступит ни в одну из партий. Задача его будет состоять в соблюдении праведных принципов правления независимо ни от кого. Благодаря его неуклонной приверженности такой линии поведения он превратит свое правление в неопровержимое и славное доказательство того, что мудрый и хороший государь может объединить своих подданных и сам стать душой этого союза — вопреки любым из упомянутых выше факторов раскола. Рассмотрим теперь в несколько ином свете нацию в состоянии раскола. В этом свете указанные разногласия представятся еще более отвратительными и опасными, менее зависимыми от воздействия короны и менее подверженными любым влияниям. Именно таким будет состояние разделенной нации, когда возникают расхождения по поводу повиновения своему государю и образуется партия, достаточно сплоченная и крепкая духом, чтобы противоборствовать законному правительству силой оружия. Но и в этом, казалось бы, безнадежном случае Король-Патриот не впадет в отчаяние, не утратит надежду вновь примирить между собой и воссоединить своих подданных с ним самим и друг с другом. Возможно, ему выпадет тяжкий жребий, подобно Генриху IV французскому, завоевывать собственную страну 1в, но и став, как и тот великий государь, завоевателем своих соотечественников, он будет им также отцом. Он должен с оружием в руках преследовать тех, кто замышляет поднять оружие против него, но преследовать их как непокорных детей, которых надо возвратить в лоно семьи, а не как непримиримых врагов, которых он стремится истребить. Иной государь может своей необузданной суровостью раздуть пламя гражданской войны, может нажить себе рьяных врагов среди тех, кто в худшем случае был бы к нему равнодушен, и побудить к тому, чтобы недовольство других вылилось в открытый бунт. Но и добившись победы над фракцией, которую он сам помог создавать, что ему ни в коем случае не удалось бы, окажись симпатии народа не на его стороне, он может захотеть приписать свой успех той или иной партии, дабы, заполучив таким образом повод и возможность править при ее посредстве и отнюдь не пытаясь успокоить мятущиеся умы тех, кто долгое время был от него отчужден, вновь объединить своих подданных в добровольном, ненасильственном повиновении ему. Этот государь будет вынужден, чтобы удержаться на троне, куда он возведен по закону, данному богом и людьми, прибегнуть к силе — прискорбному инструменту, коим пользуются лишь узурпаторы и тираны, ибо ничего другого им не остается. Однако Король-Патриот станет действовать в ином духе, придерживаясь более благородных и мудрых взглядов, от начала и до конца всего этого хода событий, следующих одно за другим в неразрывной цепи. Этот государь не удовлетворится меньшим, чем самоутверждение в душах своих подданных, и не сочтет свой престол прочным, пока не упрочит его в их сердцах. Если же ловкостью и умелым правлением можно предотвратить возгорание пламени, государь с готовностью пойдет на это, чтобы иметь время и возможность привлечь к себе сердца. Если нет,— он постарается не дать пламени распространиться, но если неистовство бунта воспрепятствует ему и в том, и в другом предприятии, то и тогда, подобно героическому королю, о котором я только что упоминал, государь сохранит в самый разгар войны помыслы о мире. Как и он, наш монарх скорее откажется извлекать преимущества из раздоров и войны, чем упустит возможность способствовать установлению мира; подобно ему, он будет милосерден в пылу схватки и снисходителен, торжествуя победу, и даже своей доблестью постарается сбить бушующее пламя, а своим милосердием — погасить тлеющие угли. Может случиться, что государю, которому вполне по плечу подобная линия поведения, не представится возможности ее осуществить. Он может взойти на престол после правителя, который вел себя противоположным образом, и унаследовать ситуацию, при которой, среди прочих разногласий, усиленных и упроченных дурным правлением и тиранией фракционной клики, продолжает существовать оппозиция, пусть даже невооруженная, но все еще направленная против существующего правления. Нетрудно представить себе, каким образом находящаяся у власти фракция может воспользоваться сложившимися обстоятельствами при слабом монархе, либо причислив к раскольникам всех без исключения, кто стоит в оппозиции к правительству, либо, по крайней мере, настоятельно внушая государю мысль об одинаковой опасности, якобы угрожающей ему с двух сторон: со стороны противников, которые никогда не замышляли никакого зла против государя, и со стороны противников, которые не в силах были причинить ему зло. Столь грубым приемом не удастся провести короля с иным, мирным характером, ибо он вскоре сумеет разобраться в различиях, в которых ему следует разбираться по его сану. В данном случае он поймет, как одна фракция порождает, вскармливает и упрочивает другую; он заметит, насколько придворная фракция способствовала образованию другой фракции и как она по сей день помогает ей сохранять уважение и доверие в глазах тех, кого больше волнует, против чего выступают такие люди, нежели то, за что они ратуют. Он отметит, насколько слабость фракции недовольных придает решимости тем, кто монополизировал власть и богатство, одни из которых угнетают, а другие обирают большинство народа. Его проницательность позволит ему вскоре обнаружить, что фракции эти весьма неглубоко проникают в плоть его нации; он поймет, что никто, кроме него одного, не волен лишить их даже той незначительной силы, коей они располагают, ибо сила власть имущих целиком приобретена благодаря его авторитету и его кошельку, а сила толстосумов — благодаря главным образом тому, что власть имущие во зло употребляют и то, и другое. В целом государю покажутся чрезвычайно несложными те меры, что надлежит осуществить для достижения великой цели Короля-Патриота, т. е. единства всего народа. Да и почему бы им быть иными? Одну из фракций надобно распустить в тот самый момент, когда иссякнет благоволение к ней государя; вторая же окажется обезоруженной, когда станет ясно, что первая обречена. У нее не будет прикрытия, и посему она неминуемо подвергнется разоблачению при проницательном и мудром правительстве, а члены ее столь же неминуемо станут известны всем, независимо от того, признают ли они честно и открыто свои убеждения, отказавшись подвергнуться требуемому законом испытанию на верность своему отечеству, или, совершив клятвопреступление, согласятся на это испытание. Общее людское мнение о них установит между ними одно-единственное различие — этим различием станет большее бесчестие, справедливо выпавшее на долю вторых. Первые могли бы сойти за дураков, но вторых следует без всяких оправданий признать подлецами. Употребляемые мной выражения могут показаться чересчур резкими, но мое осуждение их справедливо. Оно покажется таковым в еще большей степени, если мы несколько задержимся, чтобы высказать одно-два соображения относительно поведения наших якобитов (17), поскольку я не мог бы и желать лучшего примера для обоснования своего суждения и в оправдание выражений, которые я употребил. Всем им, независимо от того, присягают они на верность королю или нет, можно сделать, в частности, один упрек, который в былые времена нельзя было предъявить недругам находившегося на троне монарха. Например, в дни Ланкастеров и Йорков (18) человек мог быть врагом престола, не являясь противником конституции своей страны. Согласно праву наследования, конституция передавала корону членам одного дома, и тот, кто был сторонником Йорков, как и тот, кто держал сторону Ланкастеров, мог претендовать, и я не поручусь, что не претендовал в спорных случаях, на то, что право находится на его стороне. Как те, так и другие признавали одну и ту же конституцию; соответственно и закон был снисходителен и к тем, и к другим — во всяком случае, во времена Генриха Седьмого, — устанавливая отсутствие вины за подчинение королю де-факто. Если углубиться дальше в историю, можно также вспомнить, что, когда речь шла об изгнании герцога Йоркского в царствование Карла Второго, то право его на корону никем не оспаривалось. Разумеется, никто не придавал особого значения его праву наместника божьего на земле — тому праву, что утвердили до него его отец и дед; однако его право по конституции, его законное право признавалось в достаточной мере всеми, кто указывал на закон как на необходимое и единственное средство воспрепятствовать его осуществлению. В наши же дни всякий якобит, пренебрегая всеми приведенными примерами, восстает против конституции, под сенью которой он рожден, равно как и против короля, находящегося на престоле. Закон нашей страны передал право наследования другой фамилии. Якобит же противится этому закону и, исходя из личных побуждений, отстаивает право, не только противоречащее закону страны, но и этим законом отмененное. Абсурдность такого поведения столь велика, что отстаивать его — пустой труд; это возможно разве что с помощью еще большего абсурда. И вот раздаются голоса, утверждающие, что никакая власть на земле не должна иметь права на изменение конституции в этом отношении, ни на отмену права на корону, принадлежащего дому Стюартов, которому она дарована верховной, т. е. божественной, властью. Такого рода призыв к неповиновению законам страны, если кто признает его правоту, мог бы послужить любой цели, а среди прочих и той, ради которой он был выдвинут. Наши фанатики настаивали на нем еще в былые времена, и я, по совести, не понимаю, почему добропорядочный последователь Пятой монархии (19) имел прежде меньше поводов требовать его признания, нежели нынешние якобиты. Однако, если совесть, нет — личное мнение, может служить оправданием поборнику Пятой монархии или якобиту, поступающему согласно ее велениям, и снять с него любые обвинения, кроме обвинений в безумии и безрассудстве, то чем можно оправдать якобита, который отрекается от принципов, коим хранит верность; признает право, в душе отвергая его; клянется, одновременно преступая клятву, и призывает бога в свидетели преднамеренной лжи? Кое-кто пытался прибегнуть к казуистике, чтобы обелить этих людей в их собственных глазах и в глазах других. Но такой род казуистики, как, собственно, и всякий другой, уничтожает, признавая всяческие отличия и исключения из правил, любую мораль, стирает разницу между правым и неправым, между добром и злом. Этим многократно грешили схоласты вообще и сыновья Лойолы (20) в частности, и я всем сердцем желаю, чтобы никого более из служителей божьих нельзя было упрекнуть в чем-либо подобном. Сродни упомянутой здесь казуистике и некоторые политические рассуждения, служившие достижению той же цели. Говорилось, будто поведение врагов установленного строя, подчиняющихся и присягнувших ему, оправдывается принципами революции. Но ничто не может быть более ложным и поверхностным. Несомненно, согласно принципам революции, подданный может противостоять государю, стремящемуся разорить и поработить весь народ, может довести это сопротивление до свержения государя с престола и затем изгнания его вместе со всем его родом. Разве из этого следует, что, имея справедливые основания поднять оружие на властителя, чье право господствовать над нами некогда нами же признавалось, но чьи последующие действия лишили его такового, нам позволено присягать праву, которого мы не признаем, и бороться с государем, чьи действия не дали оснований и повода лишить его того самого права, которому мы присягали, и не освобождает нас законным образом от нашей присяги? Я не стану продолжать это отступление. Оно посвящено теме, рассмотренной мною в опубликованных работах. До сей поры мне не попадалось на глаза их опровержение и, думаю, никогда не попадется. Вернусь лучше к предмету моего нынешнего рассуждения. Итак, я утверждаю, что подобные фракции никогда не смогут создать какие-либо препятствия, способные помешать государю, стремящемуся объединить своих подданных, не смогут нарушить мирный ход его правления. Составляют такие фракции люди отчаявшиеся и бессильные; собравшись вместе, они являют собой зрелище самое неприглядное. Всякий честный и разумный человек постарается не быть к ним причисленным, а в отношении своих собратьев-подданных они по заслугам так и останутся ничтожествами, рубящими дрова и черпающими воду. Они останутся таковыми, если будут предоставлены самим себе и тому привычному ослеплению, сломать которое им не хватает ни ума, ни силы духа. Но если государь, по доброте своей или по соображениям политическим, сочтет достойным себя привлечь их в сферу своего влияния и сломить их привычки, тогда даже этот вид раскола, наиболее нелепый из всех, перестанет быть неизлечимым. Человек, не знакомый с партиями изнутри, не имевший возможности поближе рассмотреть их потайные движущие побуждения, едва ли может себе представить, сколь малую роль играют какие бы то ни было принципы в определении линии их поведения, хотя всегда таковые партии притязают на принципы того или иного рода. Здравый смысл обладает малой притягательной силой для толпы. Поведение ее определяется внезапным поворотом воображения, игрой страстей, зачастую столь же бурной и внезапной, как порыв ветра, причем сами эти люди, как, впрочем, и многие другие, принимают эту проходящую страсть за принцип, особенно когда она входит в привычку. Что же придало силу и крепость духа партии якобитов после восшествия на престол покойного короля? Правдивый ответ гласит, что все определялось тогда внезапным поворотом умонастроений и страстей целой партии к возмущению и гневу, а ведь незадолго до этого все были настроены на мирное повиновение и терпеливое ожидание. Принципы имели столь же малое отношение к зарождению этого поворота, как рассудок — к руководству им. До наступления сего момента люди, обладавшие здравым смыслом и умевшие умерять игру страстей, ни о чем подобном даже не помышляли, после него они стали думать лишь о том, как бы стравить короля-тори с королем-вигом. Некоторых из них спрашивали, уверены, ли они, что король-папист может стать хорошим королем-тори? Готовы ли они принести ему в жертву свою веру и свободу? Ответом их было: нет. Они отвечали также, что поднимутся на такого короля с оружием, если он посягнет на их религию и свободу, что это может произойти через шесть месяцев после его возвращения на престол, но что пока они намерены этой реставрации содействовать. В сказанном никакого преувеличения нет; я предоставляю всем самим судить, чему следует приписывать подобные чувства и поведение. Принципам или игре страстей? Разуму или безумию? Откуда же свойственное в наше время якобитам-тори упрямство без силы, озлобленность без воодушевления? Их действия есть результат еще одного поворота страстей, или, вернее, того же поворота, проявляющегося в иной форме: это раскольнические привычки и раскольнические представления, превращенные в понятие политики и чести. Им внушают, что, цепляясь друг за друга, они будто бы составляют значительную силу, которая может склонить чашу весов в свою пользу, если грянут великие события; а пока им предоставляется тешить себя праведной мыслью, что быть постоянно гонимой партией — большая честь. В результате они продолжают хранить верность обязательствам, которые по большей части клянут в глубине души, сожалея, что некогда взяли их на себя, они страдают ради принципов, в поддержку которых никто не рискнул бы пойти дальше изменнических речей. Из всего сказанного, как и из размышлений, на которые наводят эти намеки, следует со всей очевидностью, что, в каком бы свете мы ни рассматривали разобщенное состояние нации, описываемые расхождения не представляются неизлечимыми, как не представляется недостижимым единение членов обширного союза друг с другом и со своим главой. И здесь, как и во многих других случаях, вещи вполне обычные могут показаться невероятными или невозможными. Но поскольку нет ничего более необычного, чем Король-Патриот, не приходится удивляться, когда естественные и несомненные результаты его поведения кажутся многим невероятными или невозможными. Но здесь заключено и нечто большее. Хотя союз, о котором мы ведем речь, крайне важен для блага всякого короля и всякого народа, потому что слава их и процветание приумножаются или умаляются в прямой зависимости от того, насколько они к этому единству приближаются или насколько отдаляются от него, тем не менее есть еще один вид заинтересованности, еще одно соображение, по поводу которого и король, и народ часто заблуждаются, полагая, будто это непосредственно их касается. Я имею в виду личное честолюбие. На многих примерах, в частности, на таких случаях, когда имеет место объединение вместо разделения, когда управление страной осуществляется в рамках национального согласия, а не путем неоспоримого приоритета партий и фракций в делах государства, было бы нетрудно показать, сколь далеки, более того, сколь чужды друг другу интересы личного честолюбия и подлинного патриотизма. Люди, воодушевляемые личным честолюбием и не видящие смысла в патриотизме, выскажутся за разъединение, одновременно поощряя корыстность в правительстве — в противовес единству и честности. Разумеется, они не станут открыто провозглашать, что раскол и корысть сами по себе предпочтительнее, однако с видом величайшей искушенности в делах общества они будут твердить, что и то, и другое неизлечимо, заключая отсюда, что на практике надо, мол, мириться с обоими. Но стоит лишь раз признать правомерность сего коварного приема, как окажется, что нет того ложного и безнравственного шага в делах политического правления, который нельзя было бы открыто признать и даже объявить достойным поощрения. Но те же самые люди, что пускают в ход эту отговорку, надеясь таким путем оправдаться, сразу же сами закрывают ей путь, заслужив себе лишь всеобщее осуждение тем, что не покладая рук трудятся во имя закрепления раскола и распространения корыстной всепродажности, т. е. создавая то самое якобы неизбежное зло, неотвратимость которого они стремятся признать в качестве оправдания собственных неблагочестивых деяний. В действительности же никакой неотвратимости этого зла не существует. Иными словами, утверждение, будто разделение нации надобно даже насаждать, потому что-де нельзя обеспечить народное единение, есть верх абсурда — это все равно, что говорить, будто нужно залить рану ядом, поскольку ее невозможно залечить. Да, неуклонное соблюдение нравственности в личной жизни — идеал, который никогда не может быть достигнут, но разве это повод, чтобы безоглядно предаваться пороку? Значит ли это, что те, кому поручено наше нравственное воспитание, должны стремиться воспитать из нас людей, погрязших в пороках, потому лишь, что они не могут сделать нас святыми? Опыт растления человеческой природы заставил людей объединиться в управляемое общество, чтобы они могли лучше защитить себя от ран и обид. Однако та же самая склонность к растлению вскоре вселила в некоторых мысль использовать одни общества для захвата и ограбления других обществ, дабы нарушать мир на земле — мир и покой великого содружества людей, с тем большей силой и действенностью, что они творят это сообща, а не в одиночку. Подобное же прослеживается во внутреннем укладе определенных государств. Их покой нарушается теми же страстями. Некоторые члены их довольствуются общими благами общества и отдают себя делу общественного блага. Другие заботятся о своей корысти и, чтобы удовлетворить ее полнее и действеннее, объединяются с себе подобными. Каких только фракций не бывает в государствах и в мире! Они посягают друг на друга, грабят друг друга и, преследуя собственные интересы, предают интересы общества в целом: в одном случае это интересы всего человечества, в другом — интересы какого-то определенного общества. Это было и, вероятно, в какой-то мере будет всегда присутствовать в человеческих отношениях, особенно в свободных странах, где людские порывы менее ограничены властью. Было бы дикостью с моей стороны предполагать, что Король-Патриот сможет изменить человеческую природу. Но мне хватит здравомыслия предположить, что он может вмешаться в человеческие отношения, обуздать игру страстей, по крайней мере в своем государстве, не изменяя при этом человеческой природы. Он сможет сорвать замыслы и сломить дух фракций вместо того, чтобы принимать участие в одной из них и узурпировать другую. И если даже превыше сил его окажется обеспечение полного и всеобщего единения своих подданных, он все же сможет добиться его в достаточно широких границах, чтобы оно отвечало всем намерениям хорошего правления: личной безопасности, общественному спокойствию, благосостоянию, силе и славе. И если когда-либо подобные цели достигались в нашей стране, это было, конечно же, во времена Елизаветы. Она унаследовала страну, кишащую всяческими фракциями. Но те и по своему влиянию, и по опасности, которую представляли, были иными, нежели фракции наших дней. Нынешние фракции рассыпались бы в прах под одним ее дуновением. Правда, она не могла их объединить: паписты оставались папистами, пуритане— пуританами; одни неистовствовали, другие были себе на уме. Но она объединила всю массу народа на почве своих и их собственных интересов. Она зажгла его единым национальным духом, и, вооруженная этим, поддерживала спокойствие в стране, приходя на помощь друзьям и сея ужас и страх в стане врагов. При ее дворе были заговоры и бурно интриговали ее министры. Говорят, что она не очень противилась их существованию. Однако она не давала распрям выйти за пределы двора. Интриги не расползались по всей стране, сея раздоры в народе. Ее любимец граф Эссекс поплатился за это головой (21). Пусть же ученейшие политики, проповедующие пошлейший афоризм divide et impere ("разделяй и властвуй", лат.), сравнят в этом отношении поведение Елизаветы с поведением ее преемника (22). Последний стремился править своим государством, создав понятие фракций, которые затем сам и взрастил, и управлять парламентом через посредников. Эти ученейшие мужи должны быть и впрямь слишком упрямы, коль скоро они отказываются признать, что разумный и добрый государь способен объединить разделенную нацию, в то время как слабому и жестокому государю это не под силу. Всенародное единение несет славу и счастье государю и народу. Разобщенность же несет позор и горе всем, но продолжается после них, суля то же самое их потомству... |
|