... На Главную |
Золотой Век 2009, №12 (30). БОЛИНГБРОК ПИСЬМА ОБ ИЗУЧЕНИИ И ПОЛЬЗЕ ИСТОРИИ ПИСЬМО V |
I. Великая польза истории в подлинном смысле слова в отличие от сочинений простых анналистов и антикваров. II. Греческие и римские историки. III. Мысль о всеобщей истории. IV. О некоторых других предосторожностях, которые следует соблюдать при изучении истории, и о его пользе для людей разного состояния и положения — прежде всего о пользе, извлекаемой из него 1) богословами и 2) теми, кто призван служить своей стране. I. Насколько я помню, мое предыдущее письмо заканчивалось на полуслове, и с того момента прошло немало времени, так что нить, которую я в нем прял, от меня ускользнула. Я попытаюсь ее восстановить и вновь обратиться к той цели, которой меня обязала Ваша светлость. Кроме удовольствия повиноваться Вашим приказаниям, мне самому также будет полезно собраться с мыслями и возобновить исследование, которым я некогда занимался. Ибо ничего не может быть более справедливым, чем изречение Солона, переданное Платоном (1), хотя и с осуждением (в достаточной мере нелепым) в одной из его сумасбродных книг законов: Assidue addiscens, ad senium venio (лат. "Непрестанно учась, прихожу я к старости"). Истина в том, что самому знающему человеку в течение долгой жизни постоянно приходится многое узнавать, а самому мудрейшему и самому лучшему — многое улучшать. Это правило относится и к знанию и совершенствованию, достигаемым благодаря изучению истории, а потому даже тот, кто стал усваивать эти уроки еще в юности, не должен пренебрегать ими в старости. "Я читаю у Ливия не то,— говорит Монтень,— что прочтет другой, а Плутарх прочел у него не то, что читаю я" (2). Точно так же человек может прочесть в пятьдесят лет то, чего не читал он в той же самой книге в двадцать пять: во всяком случае, я убеждался в этом на собственном опыте много раз. Сравнивая при изучении истории опыт других людей и эпох с нашим собственным, мы совершенствуем общечеловеческий опыт; мы поступаем подобно тому, как это делается в философии, — сводим все абстрактные теории и общие правила человеческого поведения к их первоосновам. Обладая этими преимуществами, каждый человек может (хотя лишь немногие делают это) ежедневно продвигаться к тем идеям, к тем предвечным сущностям, как бы сказал платоник, которые недоступны человеческим существам на практике, но в наибольшем приближении к которым состоит совершенство нашей природы; потому что каждое приближение такого рода делает человека мудрее и лучше — для него самого, для его семьи, для небольшого сообщества, включающего его соотечественников, и для огромного сообщества людей всего мира. Не удивляйтесь, милорд, последовательности, в которой я располагаю эти явления. В каком бы порядке священники и моралисты, размышляющие о степени важности этих явлений, ни располагали их, именно таков порядок, существующий в действительности, и я всегда считал, что мы могли бы гораздо эффективнее воспитывать в себе и других личную добродетель, соблюдая должным образом этот порядок, чем руководствуясь каким-либо из возвышенных хитросплетений, извращающих его. Любовь к себе служит добродетельному разуму лишь для действия, Подобно тому, как камешек нарушает гладь спокойного озера. Как только центр пришел в движенье, От него расходится круг, затем еще один и еще один: Вначале он заключает в себе друга, родителя, соседа. Затем всю страну, а затем — весь человеческий род. Так поет наш друг Поп (3), милорд, и так думаю я. Эту мысль я докажу, если мне удастся, в послании, которое я собираюсь скоро написать ему, чтобы завершить ряд тех, что были написаны несколько лет тому назад. Человек моего возраста, возвращаясь к изучению истории, не может терять времени, так как ему осталось недолго жить; человек в возрасте Вашей светлости не может терять времени потому, что ему еще предстоит много сделать. По разным причинам, следовательно, одни и те же правила годятся для нас обоих. Ни один из нас не должен пробираться ощупью в темноте, ни один из нас не должен блуждать при свете. Первому я некогда отдал немалую дань: ne verba mihi darentur; ne aliquid esse, in hac recondita antiquitalis scentia, magni ac secreti boni judicaremus (лат. "чтобы меня не обманули, чтобы не считали, будто в этом сокрытом знании древности есть некое великое и тайное благо"). Если Вы прислушаетесь к моим словам, Вы не потратите ни минуты своего времени, поступая подобным образом; а я буду меньше сожалеть о потраченном времени, если смогу убедить Вас поскорей перейти от несвязных преданий древности к более полным, равно как и более точным, историям, относящимся к временам более близким. Изучая их, мы увидим завершенную цепь событий, предваряемых исследованием их непосредственных и отдаленных причин, изображаемых со всей полнотой и с такими деталями тех или иных обстоятельств и характеров, что они способны перенести внимательного читателя назад, в прошлое, сделать его свидетелем принятия важных решений и актером на обширной сцене событий. Картины, подобные этим, обнаруженные в исторических сочинениях или воссозданные нами самими на их основании, — только они приносят действительную пользу. Так история становится тем, чем она должна быть и чем ее когда-то называли, — magistra vitae (лат. "учительница жизни"), повелительницей, подобно философии, человеческой жизни. Если она этим не является, то она в лучшем случае пшИа уейЫаНз, вестница древности, или сухой перечень бесполезных анекдотов. Светоний говорит, что Тиберий имел обыкновение спрашивать у грамматиков (4), quae mater Hecubae? Quod Achilles nomen inter virgines fuisset? Quid Syrenes cantare sint solitae? (лат. "кто мать Гекубы? Как звали Ахилла, когда он находился среди девушек? Какие-песни пели Сирены?") Сенека упоминает о неких греческих авторах, которые весьма тщательно исследовали вопросы, что любил Анакреонт больше — вино или женщин, была ли Сафо публичной девкой и другие столь же важные проблемы (5); и я не сомневаюсь, что человек, лучше знакомый, чем я имею честь быть, с учеными мужами нашей собственной страны, мог бы найти таких, кто разыскал несколько анекдотов о гиганте Альбионе, о Самосе — сыне или Бритоне — внуке Яафета и о Бруте, который после осады Трои основал колонию на нашем острове, как другие вновь заселили его после потопа. Но десять миллионов таких анекдотов, как эти, хотя бы они были верны, и полные и подлинные свитки египетских или халдейских, греческих или латинских, галльских или британских, французских или саксонских исторических документов не представляли бы, на мой взгляд, никакой ценности, так как не содействовали бы нашему совершенствованию в добродетели и мудрости, если бы они не содержали ничего,. кроме перечней династий и генеалогий и простых упоминаний — в хронологическом порядке — о выдающихся событиях, подобно дневникам, хронологическим таблицам или сухим и скудным анналам. То же самое я скажу обо всех современных сочинениях, в которых мы находим скорее заголовки истории, чем что-либо, заслуживающее название истории. Их авторы — или пересказчики, или компиляторы. Первые не приносят ни себе славы, ни добра человечеству, ибо пересказчик, конечно, рангом ниже переводчика; а книга, по крайней мере по истории, которая нуждается в пересказе, не заслуживает чтения. В древности много вреда проистекало от того, что одна хорошая книга заменялась множеством плохих, и тем, кто довольствовался извлечениями и пересказами, предоставлялась возможность пренебрегать, а пренебрегая, вовсе терять бесценные оригиналы; по этой причине я проклинаю Константина Багрянородного с таким же жаром, что и Григория (6). Вторые же приносят некоторую пользу в той мере, в какой они способствуют сохранению публичных актов, дат и памяти о великих событиях. Но те, кто занимается этим, редко имеют возможность узнать закулисную сторону дела, от которой зависят все официальные акты, и столь же редко наделены умением и талантами, необходимыми, чтобы должным образом собрать воедино то, что они действительно знают: они не в состоянии видеть работу рудника, но их усердие собирает то, что выбрасывается наружу. Задачей других является — или должно являться — отделение чистой руды от породы, чеканка из нее монеты и обогащение, а не обременение человечества. Когда нет тех, кто подходил бы для выполнения этой задачи, могут существовать антиквары и хронисты, или анналисты, но нет историков. Стоит проследить за развитием истории у римлян и греков. У римлян были хронисты, или анналисты, с самого начала существования их государства. Не позднее шестого столетия или очень близко к этому времени у них появились антиквары и были предприняты попытки написать историю. Я называю эти первые исторические произведения только попытками или опытами; и они не были ничем большим — ни у римлян, ни у греков. Craeci ipsi sic initio scriptitarunt ut noster Cato, ut Pictor, ut Piso (лат. "Ведь когда-то греки писывали, как наш Катон, и Пиктор, и Писон" (7).. Антоний — не триумвир, милорд, а его дед, знаменитый оратор, — говорит это во второй книге Туллиевого "De oratore" ("Об ораторе"); далее (8) он добавляет: Itaque qualis apud Craecos Pherecydes, Hellanicus, Acusilaus, alique per maukti, talis noster Cato, ut Pictor, ut Piso (лат. "Каковы были у греков Ферекид, Гелланик, Акусилай и многие другие, таковы у нас Катон, и Пиктор, и Писон"). Я знаю, что Антоний говорит здесь, собственно, о недостатках стиля и отсутствии искусства красноречия. Они были tantummodo narrators, non exornatores (лат. "всего лишь повествователями, а не украшателями"), как он сам выразился (9); но в той же мере, в какой им недоставало стиля и мастерства писать в той манере, которая могла бы соответствовать всем задачам истории, не хватало им и материалов источников. Ферекид написал нечто об Ифигении и праздниках Вакха. Гелланик был поэтом-историком, а Акусилай вырезал генеалогии на бронзовых досках (10). Пиктор, которого Ливии (11) называет scriptorium antiquissimus (лат. "самым древним из писателей"), опубликовал, кажется, какие-то краткие анналы собственного времени (12). Ни он, ни Писон не могли иметь достаточно материала для истории Рима, ни, как я полагаю, даже Катон для описания древностей Италии (13). Римляне вместе с другими народностями этой страны в ту пору лишь выходили из варварского состояния и начинали знакомиться с науками; ибо знания, которыми могли снабдить их греческие колонии в Сицилии в южных частях Италии, мало распространялись или быстро забывались и в целом их нельзя принимать в расчет. И какая бы ученость ни процветала у древних этрусков, а она, возможно, в лучшем случае включала в себя всего лишь гадания, ворожбу и суеверные обряды, которые почитались и соблюдались в невежественные времена, — даже она почти полностью изгладилась из памяти. Педанты, которым хотелось бы выдать все предания первых четырех веков существования Рима за достоверную историю, большое значение придавали некоторым анналам, упомянутым в том самом месте, которое я только что цитировал. Ab initio rerum Romanorum, — говорит тот же собеседник в диалоге (14), — usque ad P. Mucium pontificem maximum res omnes singulorum annorum mandat literis pontifex maximus, efferebatque in album et proponebat tabulam domi, potestas ut esset populo cognocendi; iidemque etiam nunc annales maximi nominantur (лат. "От начала римской истории до понтифика Публия Муция великий понтифик записывал на белую доску все события по годам и выставлял ее в своем доме, чтобы дать народу возможность ознакомиться; эти записи и поныне именуются Великой летописью"). Но, милорд, соблаговолите заметить, что то самое различие, которое я провожу между простым анналистом и историком, сделано и здесь; в эти начальные времена erat historia nihil aliud nisi annalium cofectio (лат. "История была не чем иным, как собранием летописей" (15). Равным образом заметьте, между прочим, что Ливии, который проявил особый интерес к изучению этого вопроса, положительно утверждает, что наибольшая часть всех общественных и частных памятников, среди которых он называет эти самые анналы, была уничтожена при разграблении Рима галлами (16) и Плутарх в подкрепление этого же утверждения цитирует Клодия в биографии Нумы Помпилия (17). Заметьте, наконец, то, что имеет более непосредственное отношение к нашей теперешней теме. Эти анналы не могли содержать ничего, кроме кратких записей или меморандумов, вывешенных в виде таблиц в доме первосвященника, подобно правилам игры в биллиардной комнате, и множество таких исторических сведений, которые содержатся в эпитоме (18), предпосланных книгам Ливия или любого другого историка, в кратких надписях или в некоторых современных альманахах. Материалами для истории они, без сомнения, были, но скудными и недостаточными или такими, какие могли возникнуть в те времена, когда умение читать и писать являлось достижением столь редким, что преторы (19) были обязаны законом clavum pangere — забивать гвозди в дверь храма, чтобы число лет можно было сосчитать по числу гвоздей; короче говоря, они были такими, как у наших монахов-анналистов и других древних хронистов ныне существующих наций, но не такими, чтобы позволить их авторам называться историками или дать возможность другим написать историю с той полнотой, с какой она должна быть написана, дабы стать уроком этики и политики. Истина заключается в том, что народы, подобно людям, имеют свое детство, и немногие отрывочные картины той поры, которые они сохраняют в памяти, — не те, которые следовало бы больше всего помнить, а те, которые в соответствии с их возрастом произвели на их умы наибольшее впечатление. Среди наций, которые сохраняют в течение долгого времени свою независимость и достигают зрелого возраста, изящные, равно как и прикладные, искусства и науки приближаются к известной степени совершенства; и история, которая вначале преследует цель лишь увековечить имена или, возможно, общие черты характера выдающихся людей и передавать основные сведения о знаменательных событиях каждого века потомкам, возвышается до того, что ставит перед собой иную и более благородную цель.
II. Так было у греков, а в гораздо большей степени — у римлян, несмотря на предубеждения в пользу первых, которые разделяли даже эти последние. Я иногда думаю, что Вергилий мог бы по справедливости поставить своим соотечественникам в заслугу то, что они пишут историю лучше и находят для нее более благородные предметы, в тех знаменитых стихах, в которых так изящно говорится о различных достоинствах двух народов (20); но, вероятно, острота была бы ослаблена и сглажена дальнейшим развитием мысли. Excudent alii spirantia mollius aera, Credo equidem: vivos ducent de marmore vultus Orabunt causas melius: coelique meatus Describent radio, et surgentia sidera dicent Tu regere imperio populos, Romane, memento: Hae tibi erunt artes; pacisque imponere morem, Parcere subjectis, et debellare superbos. ("Смогут другие создать изваянья живые из бронзы Или обличье мужей повторить во мраморе лучше, Тяжбы лучше вести и движенье неба искусней Вычислят или назовут восходящие звезды,— не спорю: Римлянин! Ты научись народами править державно — В этом искусство твое, налагать условия мира, Милость покорным являть и смирять войною надменных".) Откройте Геродота — вас развлекает приятный рассказчик историй, который ставил своей целью развлекать, и ничего более. Прочтите Фукидида или Ксенофонта — вас действительно в той же мере поучают, как и развлекают,— и государственный деятель или военачальник, философ или оратор говорят с вами на каждой странице. Они писали о предметах, которые были им хорошо знакомы, и трактовали их подробно, в полном объеме; они поддерживали авторитет истории и считали для себя недостойным создавать стряпню из старых легенд, подобно писателям своей страны и своей эпохи, и прославлять старинные выдумки. Вероятно, "Киропедия" Ксенофонта может вызвать возражение, но оно отпадет, если считать, что автор видел в ней роман, а не историческое сочинение, что, насколько нам известно, вполне возможно; если же он выдавал ее за исторический труд, а не за роман, то и тогда я предпочел бы его Геродоту или любому другому из его соотечественников. Но как бы то ни было и какие бы заслуги мы справедливо ни приписали этим двум историкам, которые были чуть ли не единственными в своем роде и исследовали лишь небольшие отрезки истории (21), несомненно, что в общем поверхностность и болтливость греков сделали их неспособными держаться на уровне настоящей истории; даже Полибий и Дионисий Гали-карнасский вынуждены склониться перед великими римскими авторами. Многие руководители этого государства оставили записки о собственных делах и о своем времени: Сулла, Цезарь Лабиен, Поллион, Август и другие (22). Что за мемуаристы, что за собиратели material historica (лат. "историческая материя") они были! Какой гений был необходим для того, чтобы завершить картины по эскизам таких мастеров! Рим дал людей, которым эта задача была по плечу. Пусть фрагменты, драгоценные фрагменты Саллюстия, Ливия и Тацита засвидетельствуют эту истину! Когда писал Тацит, даже видимость добродетели была давно уже изгнана, и вкус был так же испорчен, как и нравы. И все же история сохранила свое беспристрастие и ясность. Она сохранила их в сочинениях некоторых историков, о которых упоминает Тацит, а более всего — в его собственных, каждая строка которых весит больше целых страниц такого ритора, как Фамианус Страда (23). Я выделяю его среди новейших авторов, потому что он с глупой самонадеянностью подверг критике Тацита и сам написал историю; Ваша светлость простит это краткое отступление в честь излюбленного автора. Какая школа личной и общественной добродетели открылась бы для нас в эпоху возрождения наук, если бы последние историки Римской республики и первые — последовавшей за ней империи дошли бы до нас полностью! Те немногие, что сохранились даже в отрывках и в испорченном виде, составляют лучшее из исторических сочинений, которыми мы располагаем, более того — то единственное в области древней истории, что достойно быть предметом изучения. Правда, нас менее всего удовлетворяет описание того замечательного и рокового исторического периода, который закономерно вызывает у нас наибольший интерес. Ливию потребовалось написать сорок пять книг, чтобы довести свою историю от конца шестрго столетия до начала третьей Пунической войны (24); но ему понадобилось написать девяносто пять, чтобы довести ее от этого времени до смерти Друза, т. е. чтобы охватить период в сто двадцать или сто тридцать лет (25). Аппиан, Дион Кассий и другие, включая даже Плутарха, едва ли компенсируют утраченные части произведения Ливия. Среди всех дополнительных материалов, с помощью которых мы пытаемся восполнить в какой-то мере эту утрату, лучшие — те, что мы находим то там, то здесь в трудах Туллия. В первую очередь его речи, а также письма содержат много любопытных анекдотов и поучительных размышлений, касающихся интриг и махинаций, которые затевались против свободы, от заговоров Катилины до заговора Цезаря (26). Положение правительства, состав и настроения некоторых партий, характеры ведущих лиц, которые фигурировали в то время на арене общественной жизни, обнаруживаются здесь в более ярком и правдивом свете, чем, возможно, они выглядели бы, если бы он писал специально о данном предмете даже в тех мемуарах, которые он где-то обещал написать Аттику: Excudam aliquod Heraclidium opus, quod la teat in thesaurus tuis (лат. "Выкую что-нибудь в духе Гераклида, чтобы оно таилось среди твоих сокровищ" (27). Едва ли он так же свободно срывал бы маски в таком труде, как он делал это в доверительных письмах по конкретному поводу в отношении Помпея, Катона, Брута и даже себя — четверых римских мужей, похвалы которым он расточал с величайшим самодовольством. Век, когда подвизался Ливий (28), изобиловал подобными же материалами: они были свежими, они были подлинными, их несложно было достать, а использование их не представляло опасности. О том, как он использовал их при осуществлении второй части своего замысла, мы можем судить по тому, как выполнена первая; и я, признаюсь Вашей светлости, был бы рад обменять то, что сохранилось от его истории, на то, что утрачено. Не доставило бы Вам, милорд, удовольствия окинуть взглядом колоссальную картину эволюции этой формы правления от свободы к рабству? Всю цепь причин и следствий, кажущихся и подлинных, общественных и личных? Тех, которые были видны всем и у всех добрых людей вызывали в свое время сожаление и сопротивление, и тех, которые были так скрыты из-за предрассудков, из-за пристрастий расколотого на две части народа и даже вследствие слабостей, присущих человечеству, что многие не видели их, а столь же многие могли делать вид, что не видят, пока не стало слишком поздно оказывать им сопротивление? С сожалением должен сказать, что эта часть римской истории была бы не только более любопытна и более точна, чем предшествующая, но нашла бы более непосредственное и более существенное применение к современному положению Британии. Но она утрачена; утрата невосполнима, и Ваша светлость не осудит меня за сожаление об этом. III. Те, кто защищает скептицизм, могут не сожалеть об утрате такого исторического труда; я же возьму на себя смелость заявить им, что история должна писаться по тому же плану и должна стремиться, по крайней мере, к тем же совершенствам, иначе она не будет в достаточной степени отвечать ни одной из целей истории. То, что она не будет в достаточной степени отвечать той цели, на важности которой я настаивал в этих письмах, а именно — наставление потомков на примере прошлых веков, является очевидным; и я считаю это настолько очевидным, что историческое сочинение, которое не излагает события полностью и не знакомит нас со всем необходимым для того, чтобы мы составили правильное суждение о его предмете, не может считаться правдивым и дающим правильные сведения. Голые факты без причин, которые породили их, и обстоятельств, их сопровождающих, недостаточны, чтобы охарактеризовать действия и намерения. В них невозможно распознать не только тонкие оттенки мудрости и заблуждения, добродетели и порока; мы очень часто окажемся не в состоянии определить, под какие из этих категорий они вообще подпадают. Скептики, о которых я говорю, повинны поэтому в следующем противоречии: чем больше историческое сочинение приближается к идеалам подлинной истории, чем лучше эта история информирует и больше учит, тем скорее, с их точки зрения, его следует отвергнуть. Я уже отмечал и в достаточной мере, чтобы удовлетворить любого разумного человека, признал неточность истории. Я признал, что даже лучшие исторические сочинения несовершенны, и здесь хочу добавить одно наблюдение, которое, как мне кажется, не приходило мне в голову раньше. Конъектуру не всегда возможно различить, так что остроумный автор может время от времени делать совершенно невинно то, что злонамеренный автор совершает преступно и столь часто, насколько ему диктует его умысел. Он может объяснять события после того, как они произошли, с помощью совокупности причин и поступков, которые в действительности не привели к этим событиям, хотя возможно или даже вероятно, что они могли их вызвать. Однако это соображение, как и некоторые другие, может стать основанием для изучения и сравнения авторитетов и для предпочтения одного из них, но не для того, чтобы отвергать все. Давила, несомненно, превосходный историк, и такой, которого я не задумаюсь признать во многих отношениях равным Ливию, как не побоюсь предпочесть. его соотечественника Гвиччардини Фукидиду во всех отношениях; Давила, милорд, после первой публикации своей истории был обвинен или, во всяком случае, заподозрен в слишком больших тонкостях и изысках при раскрытии тайных мотивов действий, в чрезмерном углублении причин событий и в том, что события часто выводятся им из слишком сложных и искусственных построений. Однако тот, кто отверг бы этого историка на основании столь общих соображений, оказался бы в неловком положении, ставя свои подозрения на одну доску с авторитетом герцога Эпернона, который был действующим лицом, причем главным действующим лицом, до многих сценах, изображенных Давилой (29). Жирар, секретарь этого герцога и незаурядный биограф, передает, что это историческое сочинение дошло до тех мест в Гаскони, где незадолго до смерти жил старый герцог, что он читал эту книгу ему и что герцог подтвердил правдивость .рассказа и удивлен был лишь тем, каким путем автор мог получить столь верные сведения о наисекретнейших решениях и мерах, предпринятых в те времена. IV. Я сказал достаточно по этому вопросу, и то, что я сказал, может склонить Вашу светлость к моей мысли, что только такие исторические сочинения, древние и новейшие, заслуживают изучения. Предоставим легковерным ученым писать истории, не имея материалов, или изучать тех, .кто так пишет, пререкаться по поводу старинных легенд. Предоставим скептикам в новой и древней истории торжествовать по поводу блестящего выявления ошибки, когда иды одного месяца были перепутаны с календами другого, или по поводу расхождений в датах и противоречий в обстоятельствах, обнаруженных ими в еженедельных газетах и ежемесячных изданиях. Пока они заняты этим, Ваша светлость и я продолжим, если Вам угодно, более пристальное, чем ранее, рассмотрение правила, о котором говорилось выше, а именно о разумной оценке и отборе при изучении истории наиболее достоверных исторических сочинений, чтобы не блуждать .при свете, ибо избегать этого столь же необходимо, как и хождения на ощупь в темноте. Человек есть предмет любой истории; чтобы хорошо его знать, мы должны видеть и понять его во всех возрастах, во всех странах, во всех государствах, в жизни и смерти — и только история может нам так его изобразить. Поэтому любая история — цивилизованных и нецивилизованных, древних и современных народов, короче,— всякая история, которая достаточно подробно изображает поступки и характеры, полезна для того, чтобы познакомить нас с нашим родом, т. е. с нами самими. Передача и внушение общих принципов добродетели и общих правил мудрости и справедливой политики, которые вытекают из такого подробного изображения поступков и характеров, входят большей частью и всегда должны входить открыто и прямо в замысел тех, кто имеет возможность воспроизводить эти детали. Таким образом, повествуя как историки, они зачастую подспудно выступают как философы; они при каждом удобном случае вкладывают нам в руки, так сказать, конец путеводной нити, которая напоминает о необходимости поиска и направляет нас в отыскании той истины, которую показанный нам пример или устанавливает, или иллюстрирует. Если писатель пренебрегает этой ролью, наши собственные внимательность и усердие могут, тем не менее, восполнить данный пробел; и если он написал хорошую историю перуанцев или мексиканцев, китайцев или татар, московитов или негров, мы можем винить его, но в еще большей мере должны винить самих себя за то, что не извлекли из нее философского урока. Поскольку в этом состоит главная польза истории, пренебрегать ею нельзя. Каждый, кто умеет читать и размышлять над прочитанным, может извлечь ее, и каждый, кто ее извлечет, ощутит в той или иной степени преимущества от столь раннего знакомства с человеком, завязанного таким способом. Мы не только путники или временные жильцы в этом мире, мы еще и абсолютные чужестранцы — с самого первого шага, который делаем в нем. Наши проводники часто плохо знают свое дело, часто предают нас. С помощью карты местности, которую история разворачивает перед нами, мы, если захотим, можем научиться идти самостоятельно. Во время нашего путешествия нас ждут препятствия со всех сторон, мы подвергаемся осаде и нередко даже в самых сильных наших укреплениях. Наши страхи и соблазны, порождаемые страстями других людей, атакуют нас, а наши собственные страсти, соответствующие им, нас предают. История — это собрание путевых дневников тех, кто путешествовал по одной и той же стране и испытывал те же невзгоды; их удачи и неудачи одинаково поучительны. В этих поисках знаний перед нами открыто необозримое поле: всеобщая история, священная и светская, истории отдельных стран, отдельных событий, различных общественных укладов, отдельных людей, мемуары, рассказы о происшествиях и путешествиях. Нам не следует бродить в этом поле, избегая оценок и без отбора необходимого, но, даже делая это, мы не должны бродить слишком долго. Что касается авторов, писавших обо всех этих разнообразных предметах, то так много было сказано учеными людьми обо всех, кто заслуживает внимания, и их отличительные свойства так хорошо установлены, что было бы излишним педантизмом вводить Вашу светлость в столь пространные и в то же время столь несложные подробности. Я поэтому их миную, дабы заметить, что как только мы обозрели эту человеческую панораму и течение дел людских в различные эпохи и в различных частях света, мы должны заняться и, учитывая краткость человеческой жизни, почти полностью ограничить себя при изучении истории такими ее областями, которые имеют прямое отношение к нашим профессиям или к нашему месту и положению в обществе, к которому мы принадлежим. Позвольте мне привести в качестве примера богословие — как наиболее благородную и наиболее важную из профессий. Я так много говорил об участии священнослужителей всех вероисповеданий в искажении истории, что без сомнения, меня бы предали анафеме на востоке и на западе даиро (30), муфтий и папа, если бы эти письма подверглись церковной цензуре; ибо действительно, милорд, для духовенства, есть лучшее наименование, чем "дети Аполлона"; к ним скорее можно отнести выражение: genus irritabile vatum (лат. "раздражительно племя поэтов" (31). . Что было бы, если бы я задался целью показать, сколь многие представители христианского духовенства злоупотребляют с помощью обмана и вымышленных цитат историей, которую они уже не могут подделать? И все же эта задача не была бы даже для меня трудной. Но так как я намерен здесь вести речь только о христианских богословах, то я хочу говорить, в частности, о тех из них, которых можно назвать богословами без всякой усмешки, ибо я думаю, что есть такие, которые верят сами и хотели бы сделать человечество верующим не ради преходящих, но ради духовных целей, не для пользы духовенства, но для пользы человечества. Так вот, с давних пор меня приводило в изумление, сколько неразумных усилий могут тратить такие люди, как они, на то, чтобы обосновать таинство метафизикой, откровение — философией, а очевидность — абстрактным мышлением. Религия, основанная на авторитете божественного мессии, подкрепленная пророчествами и чудесами, обращается к фактам — и факты должны быть доказаны так же, как доказываются все остальные факты, претендующие на подлинность, ибо вера, столь обоснованная после такого доказательства, абсурдна до него. Если они доказаны подобным способом, религия восторжествует без помощи множества глубоких умозаключений; если они этим способом не доказаны, авторитет ее в мире будет падать, даже несмотря на эту помощь. Богословы на своих диспутах возражают атеистам, и возражают весьма справедливо, что те требуют непригодных доказательств — доказательств, которые не соответствуют природе предмета, а затем предъявляют претензию, что такие доказательства не представлены. Но почему же тогда они сами впадают в ту же ошибку на .диспутах с теистами, без конца прожужжав непригодными доказательствами уши тех, кто готов выслушать настоящие доказательства? Вопрос этот имеет большое значение, милорд, и я не прошу извинения за ту страстность, которая побуждает меня остановиться на нем еще немного. Серьезное и честное изучение церковной истории и любой части светской истории и хронологии, связанной с ней, возложено на столь почтенных лиц, о которых здесь говорится, по двум причинам: потому, что только история может представить подлинные доказательства того, что религия, которой они учат, — от бога; и потому, что недобросовестный характер выдвигавшихся в прошлом и настоящем доказательств порождает предубеждения и дает в борьбе против христианства преимущества, которые нужно устранить. Ни один ученый не осмелится отрицать, что исторические подлоги, как и поддельные чудеса, использовались в прошлом во имя распространения христианства, и тот, кто изучит современных авторов, обнаружит, что историей по-прежнему все так же злоупотребляют. Многие и многие примеры подобного злоупотребления можно было бы представить. Это переросло в привычку, авторы переписывают друг у друга, и ошибка, которая была совершена, или обман, который был предпринят одним, заимствуются сотнями. Аббади в своей знаменитой книге (32) говорит, что Климент, римский епископ, ученик апостолов, цитирует Евангелие от св. Матфея, что Варнава цитирует его в своем послании, что Игнатий и Поликарп (33) признают его и что те же отцы церкви, которые свидетельствуют в пользу Матфея, делают то же по отношению к Марку. Более того, Ваша светлость, я думаю, может убедиться в том, что нынешний Лондонский епископ в своем третьем пастырском послании утверждает то же самое. Я не буду затруднять ни Вас, ни себя дальнейшими примерами того же рода. Удовлетворимся тем, что оказалось у меня под рукой, когда я писал это письмо. Этого вполне достаточно, ибо беру на себя смелость утверждать, что факт, на который ссылаются священнослужитель и епископ, не соответствует действительности. Если отцы церкви в первом веке нашей эры упоминают о каких-то отрывках, которые согласуются с тем, что мы читаем у наших евангелистов, следует ли из этого, что перед этими отцами церкви лежали те же самые евангелия? (34). Говорить так — явное злоупотребление историей, совершенно непростительное для авторов, которые знали или должны были знать, что эти отцы церкви использовали и другие евангелия, в которых могли содержаться такие отрывки, или же они могли сохраняться в неписаной традиции. Кроме этого, я мог бы почти с полной уверенностью утверждать, что отцы церкви в первом столетии не называют открыто те евангелия от Матфея, Марка, Луки и Иоанна (35), которые мы знаем. К тем двум соображениям, изложенным выше: почему те, кто избрал богословие своей профессией, должны изучать историю, в особенности церковную историю, с серьезными и честными намерениями, чтобы оказать поддержку христианству против нападок неверующих и устранить сомнения и предубеждения, посеянные нечестным образом действий людей их же звания в умах непредубежденных, но и не слепо повинующихся авторитету, охотно внимающих поучению, но и стремящихся к самостоятельному исследованию, — к этому, говорю я, можно добавить еще одно соображение, имеющее, на мой взгляд, немаловажное значение. Творцы римско-католического вероисповедания пытались показать, что текст Священного писания во многих отношениях недостаточен, чтобы служить единственным критерием истинности веры; я также считаю, что им удалось это сделать. Я уверен, что со времени появления христианства до нынешнего дня опыт человечества в изобилии дает примеры того, с какой легкостью и успехом совершенно противоположные друг другу, совершенно нелепые и, более того, крайне нечестивые взгляды и крайне противоречивые верования могут опираться на один и тот же текст и успешно защищаться со ссылкой на один и тот же авторитет. Авторы, исповедующие реформированную религию, установили свои батареи против предания, и единственная трудность, с которой они встретились, состоит в том, чтобы так направить и нацелить свои пушки, чтобы в одну груду обломков не были обращены как предания, которые они отвергают, так и предания, которые они принимают. Каждая сторона была занята тем, чтобы ослабить позицию и взорвать систему противника; и пока они были этим поглощены, они обоюдными усилиями подрубали корень христианства, ибо люди могут так размышлять по поводу выдвинутых ими положений: "Если текст не обладает той достоверностью, ясностью и точностью, которые необходимы для того, чтобы признать его божественным и определенным исповеданием веры и правилом поведения, и если церковное предание с первых веков его существования до времен Лютера и Кальвина так исказилось само по себе и повлекло за собой искажение христианской веры и христианского поведения, — значит, в настоящее время вообще нет единой нормы христианства. Следовательно, или эта религия не являлась божественным установлением, или бог не принял действенных мер для сохранения ее первоначальной чистоты и, вопреки его обещанию, адские силы одолели церковь. Лучшее, на что можно надеяться в результате такого рассуждения,— это обращение людей к теизму и согласие с первым предположением; тот же, кто предпочел бы второе, был бы хуже атеиста. Дилемма эта ужасна, милорд. Возникла она благодаря фанатизму партий и погоне за удовлетворением личных интересов, решить ее — в коренных интересах всего христианства. В настоящий момент, как я считаю, ее никоим образом нельзя решить без более тщательного изучения не только христианской, но и иудейской системы, чем то, которое до сих пор ученые имели достаточно беспристрастия и мудрости предпринять и о результатах которого они имели достаточно честности сообщить. Пока достоверность и смысл текста Библии остаются столь же дискуссионными и пока церковное предание остается столь же проблематичным, как это представляется в результате великих трудов христианских богословов различных вероисповеданий, христианство может опираться на гражданскую и церковную власть и находить поддержку в мощном воздействии системы образования; однако подлинная сила религии, та сила, которая подчиняет ум и держит в благоговейном страхе совесть вследствие убеждения, будет отсутствовать. Таким образом, у меня были основания для того, чтобы привести богословие в качестве примера тех профессий, которые требуют обстоятельного изучения некоторых разделов истории; и так как мной было сказано столь много по этому вопросу из-за моей преданности христианству, я хочу добавить следующее. Возрождение наук и искусств было роковым периодом: начиная с этого времени христианская система подверглась весьма ожесточенным нападкам и понесла урон. Современные богословы, конечно, защищали ее лучше, чем древние отцы церкви и апологеты (36). Наши современники изобрели новые методы защиты и оставили несколько позиций, которые нельзя было удержать; однако, все еще защищая ряд других таких же позиций, они находятся в чрезвычайно тяжелом положении. Таковы факты, в кои благочестиво верили в прежние времена, но на которых было весьма опрометчиво основывать истинность христианства в более просвещенные века, потому что ложность одних и крайняя маловероятность других столь очевидны, что вместо того, чтобы отвечать той цели, ради которой их придумали, они поставили под сомнение все содержание церковной истории и традиции с того момента, когда к ним стали применять строгие, но справедливые правила критики. Я касаюсь этих вещей лишь слегка, но если Ваша светлость поразмыслит над ними, то Вы, возможно, придете к тому же заключению, что и я, что сейчас самая пора, чтобы духовенство всех христианских церквей объединило те исторические факты, на которых основывается вся система, исходя из ясного и бесспорного исторического свидетельства — такого, какого они требуют от других во всех важных случаях; чтобы оно открыто отказалось от того, что не может быть установлено таким способом и подвергло исследованию в том же духе историю церкви на протяжении всех веков ее существования, не оказывая почтения историкам, отцам церкви или соборам большего, нежели они на то имеют право, и судя о них по тому, что они передали нам,— по степени их собственной последовательности и совпадению с другими авторитетными свидетельствами. Наши пастыри, как я полагаю, употребили бы таким образом свои усилия гораздо лучше, чем это обычно имеет место. Те из духовенства, кто превращает религию просто в ремесло, кто интересуется лишь теми средствами существования, которые оно им дает, или, в более высоких сферах, тем богатством и властью, которыми они наслаждаются с его помощью, могут сказать, что это положение при их жизни еще не изменится или что политика и государственные соображения заставят сохранить церковную форму, когда дух религии уже потухнет. Но те, о которых я упоминал выше, кто действует ради духовных, а не мимолетных земных целей и искренне желает, чтобы люди верили и исполняли христианские заповеди, а не только ходили в церковь и платили десятину, почувствуют и признают весомость рассуждений, подобных этим, и согласятся с тем, что, как бы легковерны ни были люди в прошлом и будут еще в дальнейшем, все же христианство находится в состоянии упадка начиная с эпохи возрождения наук и искусств и что поддержать его нельзя так, как оно поддерживалось до этой эпохи, и никаким другим образом, чем тот, который я предлагаю и который при надлежащем обращении к изучению истории, хронологии и критике будет, несомненно, с успехом использован нашими богословами. Я мог бы привести примеры других профессий, требующих от людей усердных занятий определенными разделами истории, и я едва удерживаюсь от того, чтобы сделать это в отношении профессии юриста — по своей природе благороднейшей и в высшей степени благотворной для человечества, но при злоупотреблении ею и пренебрежении — презреннейшей и крайне пагубной. Юрист в наше время (я говорю о девяносто девяти из ста, по крайней мере)—не что иное, говоря словами Туллия: nisi leguleius quidam cautus, et acutus, praecox actionum, cantor formularum, auceps syllabarum (лат. "как какой-то достойный и хитрый крючкотвор, огласитель жалоб, начетчик и буквоед" (37). Но были юристы, которые являлись ораторами, философами, историками: были Бэконы и Кларендоны, милорд. Подобных им больше не будет, пока, в какой-либо лучший век, подлинное честолюбие или любовь к славе не преодолеют алчность и пока люди не найдут досуга и стимула к тому, чтобы готовиться к деятельности в этой профессии, взбираясь на "командные высоты" науки, как говорит и лорд Бэкон, вместо того чтобы всю свою жизнь проводить, пресмыкаясь на дне, занимаясь низкими, но прибыльными делами, связанными с ничтожными мошенническими ухищрениями. Пока этого не произойдет, профессия юриста едва ли заслуживает того, чтобы ее причисляли к ученым профессиям; и когда бы это ни произошло, одна из командных высот, на которую люди должны взобраться,— метафизическое, а другая — историческое знание. Они должны проникнуть в тайные закоулки человеческого сердца и хорошо знать весь мир нравственного сознания, чтобы вывести теоретическое основание всех законов; и они должны проследить развитие законов отдельных стран, в особенности своей собственной, от первоначальных грубых набросков до более совершенных установлений; от первых причин или поводов, которые их вызвали к жизни, и до последнего из следствий, хороших или дурных, которые из них самих вытекают. Но я незаметно перехожу к предмету, который задержит меня слишком долго вдали от темы, интересующей Вашу светлость более непосредственно, на которой я намереваюсь закончить это длинное письмо. 2) Я перехожу от рассмотрения тех профессий, к которым, по-видимому, имеют отношение отдельные части или виды истории, и буду говорить об изучении истории как необходимом средстве подготовки людей к выполнению того долга по отношению к своей стране, который лежит на них и распространяется на всех членов любого общества, основанного в соответствии с правилами подлинного разума и с должной заботой об общественном благе. Я встретил в трудах Сен-Реаля (38) или в какой-то другой французской книге насмешку над частными лицами, которые делают историю предметом политических рассуждений либо тем или иным образом судят о делах государственной важности. Осуждение это, однако, слишком абстрактно. При правительствах столь деспотичных по своему характеру, что воля государства является не только высшим, но и единственным законом, такое занятие (т. е. управление страной.— Ред.) столь далеко от того, чтобы считаться долгом, что может быть опасным, и со стороны людей, которые не призваны государем к управлению общественными делами, интерес к ним или стремление себя к ним готовить является дерзостью. Единственным основанием для призвания к государственным делам может быть там лишь расположение двора; и какое бы предназначение ни исходило от бога, награждающего талантами (хотя иногда, правда, очень редко, талант и служит причиной выбора государя), я полагаю, что для частных лиц оно не может стать причиной, чтобы посвятить себя общественному служению. Взгляните на турецкое правительство. Представьте себе малого, по капризу государя взятого с парома, где он был гребцом; представьте себе его назавтра облеченным всей полнотой власти, присвоенной султанами при халифах или дворцовыми управителями при преемниках Хлодвига; представьте себе целую империю под властью невежества, неопытности и деспотического произвола этого тирана и нескольких других подчиненных ему тиранов, столь же невежественных и лишенных опыта, как и он сам. Во Франции, правда, хотя и абсолютизм, дела обстоят немного лучше. Искусства и науки поощряются, и то там, то здесь можно найти пример того, как человек возвысился благодаря незаурядным талантам — среди бесчисленного количества примеров того, как люди достигали величайших почестей и высочайших постов с помощью только таких достоинств, как усердная лесть, сервилизм или ловкое участие в каком-нибудь презренном ребяческом развлечении, в том, например, чтобы обучать ос летать на манер охотничьих соколов и бросаться на мух. Знатные люди Франции, подобно детям, захваченным в плен у древних сарацин и современных турок, готовятся специально для военных действий. Их учат искусству любви, охоты и войны, и если кто-то из них приобретет знания сверх этого, он приобретет то, что может нанести ему ущерб, но не принесет пользы его стране. Государственные дела переданы в другие руки. Некоторые допущены к управлению после долгого восхождения по служебной лестнице, некоторые стали министрами почти в колыбели, а вся государственная власть оставлена на попечении тех, кто уже впал в детство. Есть монархия, также абсолютная монархия — я имею в виду китайскую,— где управление осуществляется со времени установления татарского господства (39) по приказаниям государя несколькими, разрядами мандаринов и в соответствии с мнениями и рекомендациями советов нескольких рангов; зачисление в эти классы и разряды зависит от способностей кандидатов, в то время как продвижение внутри них зависит от их поведения и проведенных ими тех или иных улучшений. При таком правлении ни неуместно, ни смешно, чтобы любой из подданных, которого к этому побуждают обстоятельства или его способности, сделал историю средством изучения политической науки и готовил себя таким и любым другим способом к общественному служению. Это также не опасно и не приносит чести, которая стоила бы того, чтобы пренебречь опасностью, раз, согласно древнему установлению этого правительства, частные лица, как и государственные советы, имеют право делать представления государю о злоупотреблениях его администрации. Но все же люди там не обладают теми же возможностями заниматься государственными делами, какие свободная форма правления по своей природе предоставляет собственным гражданам. В нашей стране — а у нас черты свободной формы правления до сих пор, по крайней мере, сохранились — люди бывают предназначены к государственной деятельности не только благодаря их положению и талантам, что имеет место и в других странах; многим предоставлено это право их рождением, и любой человек может посвятить себя этой деятельности и принять в той или иной степени участие в управлении независимо от того, призван он государем или нет. При абсолютизме всякое общественное служение есть служение государю, и он назначает всех тех, кто служит обществу. При свободном правлении четко определенным и основным является служение- обществу. Даже король при такой ограниченной монархии, как наша,— лишь первый слуга народа. Среди его подданных некоторые назначены в соответствии с конституцией, а другие избраны народом, чтобы осуществлять совместно с ним законодательную власть и контролировать исполнительную власть независимо от него. Таким образом, Ваша светлость родились членом того сословия, на котором покоится одна треть верховной власти в стране: и пока Ваше право осуществлять власть, принадлежащую этому сословию, еще не вступило в силу, Вы в результате избрания включены в другую группу людей, которая имеет иные полномочия и иной состав, но обладает другой третью высшей законодательной власти на тот срок, пока действует доверенность, данная ей народом. Полноправные граждане, не принадлежащие по рождению к первой из этих групп и не избранные во вторую, тем не менее наделены правом жаловаться, делать представления, подавать петиции и, добавлю, даже делать нечто большее в самых крайних случаях. Ибо, конечно, не может быть большего абсурда, чем утверждение, что люди будто бы могут прибегнуть к сопротивлению, когда государь пытается поработить их, но не могут этого сделать, если их представители продают себя и их. Итог того, о чем я говорил, состоит в том, что при свободных формах правления государственная служба не ограничена кругом тех лиц, кого государь назначает на различные посты в своей администрации; что при них забота о государстве есть забота множества людей; что многие призваны к службе особым образом благодаря сословной принадлежности и другим обстоятельствам, вытекающим из их положения; что даже те, кого назначает государь, ответственны за свое поведение на различных постах не только перед ним, но, подобно ему и прежде, чем ему,— перед нацией. Поэтому никогда не может быть ни дерзким, ни смешным в такой стране (как бы ни обстояло дело в стране аббата Сен-Реаля — кажется, в Савойе, или в Перу при инках, где закон, как сообщает Гарсиласо де ла Вега, разрешал приобретать знания лишь знатным) 40 людям любого звания получать образование в той сфере, где они могут стать действующими лицами или судьями тех, кто действует, или контролерами тех, кто судит. Наоборот, на каждого человека возложена обязанность пополнять свои знания, насколько ему позволяют его средства и возможности, относительно природы и целей правительства, а также тех прав и обязанностей, которые принадлежат ему, тем, кто выше и кто ниже его. Это — в целом, а в частности — ясно, что лежащие на нас обязательства служить своей стране возрастают в прямой зависимости от нашей сословной принадлежности и от других обстоятельств — рождения, имущественного положения и ситуации, которая призывает нас к этому служению, а более всего — от талантов, дарованных нам богом, чтобы его исполнять. С этой именно точки зрения я буду излагать Вашей светлости все, что имею сказать далее об изучении истории. |
|