... На Главную |
Золотой Век 2008, №9 (15). ДЖ. ГРИН ПСИХОЛИНГВИСТИКА. |
ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ЭКСПЕРИМЕНТЫ ЯЗЫКОВАЯ СПОСОБНОСТЬ И ЯЗЫКОВАЯ АКТИВНОСТЬ Попытки разрешить пограничный конфликт между лингвистикой и психологией всегда приводят к проблеме разграничения языковой способности, которая считается областью лингвистики, и языковой активности, относимой к области психологии. Языковая способность рассматривается в непосредственной связи с языком, как нечто такое, что составляет способность говорить на данном языке. Под языковой активностью, напротив, понимаются те реальные высказывания, которые производит носитель языка. При этом не всегда существует точное соответствие между этими высказываниями и лингвистическими правилами данного языка. Это разграничение языка и его носителя возможна на нескольких уровнях. Прежде всего реальные и потенциальные высказывания — это все, что нужно лингвисту, чтобы описать языковую способность; закономерно возникает проблема в том случае, если высказывания носителя языка, а тем более проявления его языковой интуиции не отражают того, ч го он знает о своем языке. Такое несоответствие может быть отнесено за счет психологических факторов, таких, как ограничения восприятия и памяти, но это все-таки не дает нам возможности решить вопрос о том, какие высказывания говорящего свидетельствуют об его языковой способности, а какие являются просто отклонениями, обусловленными указанными факторами. Еще один аспект различения языковой способности и языковой активности состоит в разграничении абстрактной способности производить высказывания и выбора конкретного высказывания в конкретной ситуации, который может быть обусловлен всякого рода ситуативными переменными. В данном случае исследование процесса выбора высказываний почти всеми признается «епархией» психологии, так как оно связано скорее с мотивами человеческого поведения, чем с языком, как таковым. Однако, как следует из сравнительной характеристики моделей порождения речи, любая модель такого рода должна в принципе допускать возможность выбора высказывания, хотя мотивы выбора в каждом конкретном случае могут оставаться за пределами рассмотрения. Но по-настоящему сложные проблемы возникают, когда мы задаемся вопросом, что же представляет собой сама языковая способность, ибо совершенно ясно, что, несмотря на разнообразные психологические факторы, которые могут оказывать влияние на высказывания говорящего, остается вопрос о том, говорит или не говорит человек на данном языке. Поскольку речь идет о языковой способности говорящего, то есть о его способности говорить на конкретном языке, то это — сфера лингвистики. Но трудность состоит в том, что психологов тоже интересует природа способности человека пользоваться языком для передачи значений в такой форме, чтобы они могли быть поняты другими носителями данного языка. Поскольку и лингвисты, и психологи на совершенно законных основаниях интересуются этим аспектом языковой способности, возникает вопрос о том, в какой степени лингвистические и психологические трактовки языковой способности совпадают. Вероятность разногласий по этому поводу велика еще и потому, что в трудах Хомского можно найти два определения языковой способности, причем из одного из них следуют более сильные выводы для психологии, чем из другого. Согласно первой интерпретации, которую я буду называть слабым, или нейтральным, определением языковой способности, грамматика должна представлять собой оптимальное описание языковой активности. С точки зрения Хомского, такая грамматика должна включать в себя набор правил, способных породить все возможные в данном языке предложения, а также структурные описания, соответствующие интуитивным представлениям носителя языка о грамматических отношениях. Психология может отсюда заключить, что любая психологическая модель речевого поведения носителя языка должна соответствовать этому описанию языковой активности. Другими словами, описывая то, что составляет речевое поведение, лингвистический анализ может служить эмпирическим средством оценки результата применения любой психологической модели. С другой стороны, такой анализ языковой способности ровным счетом ничего не говорит нам о тех реальных правилах или операциях, которыми пользуется носитель языка для создания речевой продукции. Точно так же, разумеется, никакие психологические данные об операциях, участвующих в процессе порождения языка, не могут служить основанием определения того, каким образом формулируются грамматические правила. Это, по существу, означает, что нет обязательной связи между системой правил, пусть даже дающей оптимальное описание интуитивных знаний говорящего, и тем набором операций, при помощи которых этот говорящий сам приходит к формированию этих интуитивных знаний. Впрочем, несмотря на существование такого различия, трудно удержаться от предположения, что если можно оптимально описать интуитивные знания носителя языка об этом языке при помощи некоторой системы правил, то эти правила должны каким-то образом быть представлены в сознании говорящего, хотя он может совершенно не сознавать этого. Но это значит, что нам надо сделать шаг от нейтральной трактовки языковой способности к более сильному утверждению о том, что грамматические правила как бы существуют в сознании говорящего и создают основу для понимания им языковых отношений. Другими словами, приходится перейти от описания того, что составляет языковую активность носителя языка, к гипотезе о том, как он действует при использовании этого языка. Противоречие между сильной и слабой трактовками языковой способности выступает особенно отчетливо, когда Хомский от описательной адекватности грамматической теории переходит к проблеме ее адекватности как объясняющей теории. Я считаю, что в действительности сущность этого противоречия кроется в расхождении между теоретическими доказательствами объяснительной адекватности теории, с одной стороны, и эмпирическими данными, на основании которых можно оценить ее адекватность, — с другой. На практике об объяснительной адекватности грамматической теории судят по ее способности приводить к таким обобщениям, которые могли бы объяснить сущность большинства интуитивных знаний о языке. Безусловно, этот критерий основан на чисто лингвистических соображениях о том, каким должен быть оптимальный метод анализа языковых данных. Отсюда вовсе не следует, что эти упрощенные грамматические правила и есть те реальные правила, которыми пользуется носитель языка при порождении и понимании предложений. Другое дело, когда речь заходит о теоретических обоснованиях объяснительной адекватности теории. К грамматике предъявляется следующее требование: она должна объяснить, каким образом ребенок можег овладеть такой системой грамматических правил, которые обеспечивают порождение всех возможных предложений; и кроме того, почему такое порождение возможно на основе тех языковых данных, с которыми ребенок сталкивается в речевом опыте, данных не только ограниченных, но и тормозящих развитие в том смысле, что многие из них являются аномальными и должны каким-то образом отвергаться. Тогда возникает предположение, кажущееся весьма правдоподобным, что у ребенка должны быть какие-то врожденные представления об универсальных грамматических принципах, которые и обусловливают выбор ребенком нужного набора грамматических правил. Это не только гипотеза о том, как ребенок овладевает языком. Отсюда также следует, что в процессе овладения языком происходит интериоризация грамматических правил и что это и есть та самая языковая способность, которая лежит в основе языковой активности взрослого. Как писал Хомский (1970), «человек, овладевший языком, овладел и системой правил, при помощи которых он соотносит определенным образом звук и значение. Иными словами, он приобрел известную способность, которую он использует при порождении и понимании речи». Хомский идет еще дальше и утверждает, что, поскольку способность овладеть речью на естественном языке присуща человеческому разуму, правила, определяющие овладение языком, должны характеризовать также и специфику человеческого мышления. В книге «Язык и мышление» (1968) Хомский пишет: «На уровне универсальной грамматики (лингвист) пытается выявить некоторые общие свойства человеческого разума. Лингвистика в таком случае есть не что иное, как просто раздел психологии, изучающий эти аспекты мышления». Если же принять более сильное утверждение, что языковая способность присутствует в сознании говорящего, то какие выводы можно сделать относительно взаимоотношений между лингвистикой и психологией? Прежде всего надо сказать, что чем сильнее утверждения лингвистов по поводу мыслительных процессов, тем легче такие лингвистические теории поддаются психологической проверке. Это объясняется тем, что и психологи, и лингвисты вправе строить предположения относительно языковых операций, исследуя взаимосвязи между «входом» и «выходом» речи. Так, Хомский приходит к определенным выводам о сущности грамматики, к поиску которой предрасположен ребенок, сравнивая первоначальные лингвистические данные, которые имел ребенок на «входе», из своего речевого опыта, с конечным «выходом» — речевым поведением взрослого. Но столь же справедливо утверждать, что если какой-то психологический эксперимент, предназначенный для исследования «входа» и «выхода» речи, показал, что говорящий использует операциональные правила, не имеющие ничего общего с правилами трансформационной грамматики, то это должно заставить нас серьезно задуматься над тем, действительно ли ребенок овладевает языком, постигая правила порождения, описанные трансформационной грамматикой. И если утверждается, что правила трансформационной грамматики отражают способ человеческого мышления, любые данные не соответствующие этому утверждению, должны повлечь за собой радикальные изменения как в форме, так и в существе гипотетической языковой способности, лежащей в основе использования языка. Однако следует признать, что перед лицом психологических данных такого рода Хомский и его последователи стремятся спрятаться за более нейтральное определение языковой способности, утверждая, что подобные данные несущественны для чисто формального анализа языковых явлений. Вот что пишет Хомский в книге «Аспекты синтаксической теории» (1965): «Когда мы говорим о грамматике как об устройстве, порождающем предложения с заданными структурными характеристиками, мы просто имеем в виду, что грамматика приписывает предложению эти структурные характеристики. Когда мы говорим о выводе предложения в рамках какой-то порождающей грамматики, мы ничего не сообщаем о том, каким образом слушающий или говорящий практически осуществляет такой вывод». Хомский считает, что это его утверждение должно рассеять все еще существующее недоразумение. Но в том же самом абзаце он пишет, что цель порождающей грамматики — «описание в возможно более нейтральных терминах тех знаний о языке, которые создают основу для реального использования языка говорящим и слушающим» Хомский идет дальше, говоря: «Нет никакого сомнения в том, что любая разумная модель языковой активности будет включать в качестве основного компонента порождающую грамматику, в которой отражены знания говорящего и слушающего о своем языке». Но это равносильно утверждению, что «человек, овладевший языком, овладел и системой правил... которые он использует при порождении и понимании речи», утверждению, которое нуждается в эмпирической проверке. Данные относительно психологических механизмов не могут служить достаточным основанием для оценки правильности или неправильности чисто описательного лингвистического анализа, они становятся значимыми, если такой анализ кладется в основу теории когнитивных процессов, в том числе операций, участвующих в порождении и восприятии речи. Таким образом, сторонники трансформационной лингвистики явно стараются оградить свои теории от психологических данных, принимая первое, более нейтральное определение языковой способности, но в то же время, прикрываясь более сильным определением, делают широкие обобщения относительно природы когнитивных процессов. Из сказанного вовсе не следует вывод, что результаты лингвистического анализа вообще не представляют никакой ценности для психологических исследований языка. Дело в том, что два упомянутых определения предполагают совершенно различные выводы для психологического исследования. Нейтральная формулировка создает основу для формального анализа лингвистических данных, результаты которого совпадают с интуитивными знаниями носителя языка. Демонстрируя множество сложных и тонких закономерностей, проявляющихся в реальном использовании языка, грамматическая теория может служить критерием оценки психологических теорий языка. Таким образом, зта теория дает возможность избежать чрезмерного упрощения исследуемого поведения, которое допускается, чтобы привести в соответствие результаты с психологическими предположениями. Более сильная формулировка языковой способности возникла из того неизбежного предположения, что если трансформационные правила дают «оптимальное» описание, которому должен соответствовать «выход» любой модели речи, то эти правила должны также дать «оптимальное» объяснение тех операций, которые производит говорящий, чтобы получить этот «выход». Но хотя утверждение о том, что формальный анализ потенциальной речевой продукции каждого «знающего» язык описывает также и скрытые «знания» говорящего о языке, выглядит вполне правдоподобным, оно еще весьма гипотетично. По существу, именно оно и вызвало появление новой линии исследований, выявивших такие факторы, влияющие на речь, о которых раньше и не подозревали. Несмотря на склонность Хомского делать далеко идущие выводы относительно природы человеческого мышления, игнорируя при этом психологические данные, пока психолог признает принципиальные различия между двумя трактовками языковой способности, нет причин отказываться от попыток экспериментального исследования обеих этих трактовок. |
2008 |