... На Главную

Необходима осторожность


Герберт Уэллс


КНИГА ТРЕТЬЯ

Женитьба, развод и первые зрелые годы Эдварда-Альберта Тьюлера


В конец |  Предыдущая |  Следующая |  Оглавление  |  Назад

13. Свадьба откладывается


Отчего м-р Филипп Чезер издавал ржание наряду с обыкновенной человеческой речью? Его многочисленные друзья и знакомые потратили немало умственной энергии, пытаясь разрешить этот вопрос. Был ли у него этот недостаток врожденным, или благоприобретенным, или выработался в результате подражания? Даже его ненаглядная Милли хорошенько не знала этого. Когда она познакомилась с ним и вышла за него замуж, эта черта была уже характерной его особенностью.

Возможно, тут сыграло роль детское заиканье и прием, при помощи которого оно было излечено. Задержите дыханье, вдохните воздух и потом говорите — и вот заиканье прошло, но вместо него появилось ржанье. Наблюдательные люди утверждали, что речь м-ра Чезера всегда сопровождается этим призвуком. Он забывал произвести его, лишь когда был чем-нибудь заинтересован. Но прибегал к нему, чтобы привлечь внимание. На вечеринках громкое ржанье м-ра Чезера было равносильно возгласу распорядителя пира: "Слово принадлежит такому-то". Оно позволяло ему оправдать паузу, гарантировало, что его не перебьют, пока он собирается с мыслями, и в то же время предупреждало, что сейчас последует нечто очень существенное. М-р Чезер сохранял эту привычку, но никогда не говорил о ней. Он был очень скрытен.

У нас относительно нашей речи множество всяких иллюзий, в большинстве случаев вздорных. Мы воображаем, будто говорим ясно и понятно, что совершенно не соответствует действительности. Мы не слышим тех звуков, которые произносим. Мы думаем, будто мыслим и выражаем свои мысли. Это наше величайшее заблуждение. Речь Homo Тьюлера, Homo Subsapiens'а, еще непригодна к тому, чтобы выражать явления действительности, а его мышление даже в лучшем случае представляет собой лишь сплетение неудачных символов, аналогий и метафор, при помощи которых он рассчитывает приспособить истину к своим желаниям. Прислушайтесь внимательно к тому, что вокруг вас говорят, вчитайтесь в то, что пишут, и вы убедитесь, что у каждого есть свои излюбленные защитные приемы, каждый делает совершенно тщетные попытки достичь подлинной выразительности, но разменивается на уловки и хитрости, продиктованные чем-то, — и-го-го! — гораздо более ему свойственным, — именно жаждой самоутверждения.

Только в последние годы науки сигнифика и семантика открыли людям глаза на огромную неточность и произвол языка. Говорят о чистом английском, совершенном французском, идеальном немецком языке. Эта предполагаемая безупречность — академическая иллюзия. В нее может поверить разве только школьный учитель. Каждый язык что ни день, что ни час изменяется. Люди, более меня компетентные в такого рода вопросах, говорили мне, что условный французский язык Эванджелины, с самого начала далекий от совершенства, а в дальнейшем и вовсе ею позабытый, не качественно, а лишь количественно отличался от французского языка любого человека, в том числе и любого француза. Быть может, когда-нибудь изобретательные умы найдут способ приблизить язык, который является не только средством выражения, но и орудием мысли, к поддающимся опытной проверке реальным явлениям. Однако это будет не раньше, чем мы, Тьюлеры, выбьемся на уровень Sapiens'а. Пока этого еще нет.

Пока речь — это главным образом наше оружие в борьбе за самоутверждение, но с этой точки зрения среди образцов, приведенных в этой книге, нет ни одного, более отвечающего своему назначению, чем протяжное, агрессивное, повелительное и в то же время внешне столь безличное "и-го-го" Пипа Чезера. Каким бледным кажется рядом с ним "как бы сказать" Эдварда-Альберта, какими искусственными — бесконечные нагромождения ничего не значащих фраз, при помощи которых оратор держит своих слушателей в состоянии пассивного безразличия, покуда ухватит потерянную нить своей аргументации.

Последнее, что способен заметить оратор или писатель, — это свою собственную ограниченность, и критически мыслящий слушатель или читатель должен это учитывать.

Наше повествование, тоже отмеченное этим недостатком, представляет собой упорную попытку воспроизвести жизненные явления — в частности описать одно характерное существование и одну характерную группу — как можно полнее: каждый индивидуум показан здесь со всей доступной искусству автора правдивостью. И вот каждый из них, кроме общей им всем ущербности, оказался также обладателем своей собственной, специфической манеры выражаться, собственных речевых ужимок и запасов словесного хлама. Как и каждый из тех, кого вы знаете.

Итак — и-го-го! Да здравствует веселый шафер!

Вечер накануне свадьбы он провел в усиленном натаскивании Эдварда-Альберта. Он отдавался атому делу с возрастающим увлечением. Он находил в нашем герое какую-то особую прелесть, очевидно, незаметную для прочего человечества. Кроме того, он любил руководить. Как выразилась его жена, он все знал от рожденья, ни разу не уклонился от столь блестяще начатого пути и обладал необычайными познаниями относительно того, где, когда и как в любом случае купить самую изящную вещь по самой низкой цене.

— У нас все до ниточки будет как надо , Тэдди. Перед церковью будут фотографы из отделов светской хроники. Есть у меня один человечек… Там-то ведь не знают, кто мы такие. О, вы будете выглядеть на славу, сумейте только выдержать марку. Будьте покойны — и-го-го — дело верное… Как в аптеке.

Он торжественно прошелся с Эдвардом-Альбертом взад и вперед по спальне. Потом взял его под руку и поставил перед зеркалом.

— Не угодно ли! Пип и Тьюлер, одетые к свадьбе. Ну скажите, разве это не лучше любых похорон?

— Я, знаете, как-то не ожидал всего этого.

— Вот именно. Поэтому-то я и нужен. Ну-ка, милая сиротка, еще разок свою речь. "Леди и джентльмены!" Ну!

Он очень гордился речью, которую составил для своего ученика.

— Никаких там "я не привык выступать перед публикой" и прочей ерунды. Нет. Что-нибудь попроще — мило и непринужденно. Станьте поближе к столу. Теперь начинайте.

Эдвард-Альберт стал в позу возле стола.

— Леди и джентльмены, — произнес он. Потом, помолчав, прибавил: — И вы, моя дорогая Эванджелина…

— Хорошо!

— Я э-э… Я никогда в жизни не произносил речей. Возможно, не буду и в дальнейшем. А сейчас… сердце мое слишком полно! Да хранит вас всех Господь!

— Отлично! Исключительно трогательно! Потом вы садитесь. Мой высокочтимый папашка… он не обижается, когда его зовут "палатка", только "шипучка" выводит его из себя, — итак, мой папашка пускает пробку в потолок и слегка всех вас обрызгивает. В конце концов завтрак ведь устраивает он. Потом поцелуи. Милли вас целует. Разные женщины целуют вас, злодей. Но я вытаскиваю вас оттуда и на вокзал, а потом — дивный Торкэй.

— Вы нас проводите?

— Буду с вами до отхода поезда… А теперь помогите мне развесить вашу фрачную пару. Синий костюм будет ждать вас на квартире у папашки… Я ничего не забыл. Я-то уж не забуду. Что было бы с этой свадьбой, если бы не мое savoir raire [уменье взяться за дело (франц.)], это превосходит всякое воображение, говорю вам, превосходит, просто превосходит.

Эдвард-Альберт чихнул.

— Где ваш халат? У каждого мужчины в вашем положении должен быть стеганый халат.

— Меня целый день знобит. Наверно, простудился.

— Вот на такой случай необходимо иметь виски, дорогой мой. Есть у вас лимон? Нет лимона! Надо всегда иметь лимон под рукой. Лягте в постель. Я вам приготовлю грелку, а потом хорошенько укрою вас. Какой там шафер! Я вам и нянька и слуга. Только помолитесь на сон грядущий. Начинайте. "Леди и джентльмены и ты, моя дорогая Эванджелина. Я никогда в жизни не произносил речей…" Дальше… Хорошо! А теперь приступите к виски, ягненочек, приготовленный для заклания… Я поставлю здесь, около вас. Ну, спите, мой Бенедикт. Покойной ночи.

Но именно спать-то Эдвард-Альберт и не мог. Непреодолимый страх перед темнотой и отвращение к себе охватили его.

Что-то в поведении Пипа да и всех окружающих говорило ему, что над ним смеются. Днем он опять был в объятиях Эванджелины и теперь находился в состоянии нервного истощения. Она всегда сперва раздразнит его, а потом ругает. То не так, и это не так. Приятно это слышать мужчине? И потом опять старается распалить его. А теперь вот его разоденут, словно шута горохового… Нет, это уж слишком. Он не желает. Не желает. Будь он проклят, если пойдет на это. Он свободный гражданин в свободной стране. Он пошлет все к черту. Провались они со своим парадным завтраком.

Он встал с постели. Громко чихнул. Да, он пошлет все к черту, — все, начиная с этого цилиндра. Однако при виде безупречного цилиндра его решимость несколько ослабела. В нем опять проснулся раболепный мещанин. Он забрался обратно в постель и долго сидел в ней, уставившись на парадный головной убор. Но через час он уже снова был в бешенстве и твердил, что не женится ни за что на свете. Его силой втянули в это дело. Его завлекли. Он вовсе об этом не думал…

М-р Пип, одетый, как подобает идеальному шаферу, немножко запоздал и выказывал признаки нетерпения. У него была белая гардения в петлице; другую, со стеблем, обернутым серебряной бумагой, предназначавшуюся для его жертвы, он держал в руке. Он звонил целых десять минут почти без перерыва, стучал, колотил в дверь кулаком… Наконец, Эдвард-Альберт открыл ему; он был в пижаме. Глаза у жениха были красные, опухшие, полузакрытые. Не говоря ни слова, он юркнул обратно в постель.

— Это как же понимать? — громко спросил м-р Пип, широко раскрыв глаза от изумления.

Эдвард-Альберт повернулся лицом к стене и превратился в ворох постельного белья.

— Я не могу, — тяжело дыша, прохрипел он. — Страшно простудился. Вам придется как-нибудь без меня…

— Повторите! — воскликнул Пип, не веря своим ушам, но в полном восхищении. — Повторите еще раз.

Эдвард-Альберт повторил, но уже не так громко и еще более хриплым голосом.

— "Придется как-нибудь без меня!" — отозвался Пип, словно эхо. — Какая прелесть! Ну просто чудо! Экий проказник!

Он прыснул со смеху. Заплясал по комнате. Замахал руками.

— Так вот и вижу их. Вижу их всех. Как они обходятся без него.

Он дал два крепких пинка кому из одеял, который представлял собою жених, потом побежал в буфетную за виски.

Вернувшись в спальню со стаканом в руке, он поставил его на ночной столик и угостил дезертира еще парочкой пинков.

— Господи! Что же нам теперь делать? — произнес он. — Мошенник вы — и-го-го — этакий. Привести их всех сюда? Священника, невесту и всех? Не положено по закону. Вызвать карету скорой помощи и отвезти вас туда? Который час-то? Уже двенадцатый! После двенадцати нельзя венчаться. Поднять вас и одеть насильно? Вставайте.

Он попробовал стащить с Эдварда-Альберта одеяло, но тот слишком плотно завернулся в него.

— Говорю вам, не поеду, — закричал Эдвард-Альберт. — Не могу ехать и не поеду! Ни за что не поеду! Я раздумал!

Пип прекратил атаки.

— Вы имели когда-нибудь удовольствие встречаться с инспектором Биркенхэдом, Тьюлер? — спросил он.

— Не желаю с ним встречаться.

— А встретитесь.

И он решил действовать.

— Ну, вот что. У вас — сто пять по Фаренгейту. Я звоню им по телефону. Они пошлют за врачам, и тот разоблачит обман. А потом что? Не знаю. Но — помоги вам бог! Какого черта вы до сих пор не поставили телефон? Я же вам говорил. Придется пойти к автомату.

Когда Пип перестал наполнять квартиру своей персоной, Эдвард-Альберт принял вертикальное положение, превратившись в какой-то кокон из простынь, увенчанный унылой физиономией и всклокоченной шевелюрой, и прикончил поставленное Пипом виски с содой.

— Я совсем забыл про отца, — прошептал он, холодея от мрачного предчувствия.


К началу |  Предыдущая |  Следующая |  Оглавление  |  Назад